— Слушай, Глебка, в конце концов, ведь я — еврей не больше, чем русский? и не больше русский, чем гражданин мира?
— Хорошо ты сказал. Граждане мира! — это звучит безкровно, чисто.
— То есть космополиты. Нас правильно посадили.
«Правильно» посадят и Володина — не без помощи Рубина, которому идеологические шоры (вера в «классовую» природу справедливости и необходимость борьбы с империализмом) помешают остаться гражданином мира, а потому и истинным сыном отечества. Напомним, что свою исповедь Володин проговаривает на русском просторе и надиктована она тем скорбным чувством, что он испытывает при встрече с реальностью неприкрашенной, растоптанной большевиками России.
Спор Нержина и Рубина об информаторе американцев, атомной бомбе и судьбе человечества предсказывает и те политические убеждения Володина, решительно переменившие его судьбу:
— …Ты согласен получить Хиросиму? На русской земле?
— А по-твоему — воровать бомбу? Бомбу надо морально изолировать, а не воровать.
— Как изолировать?! Идеалистический бред!
— Очень просто: надо верить в ООН! Вам план Баруха предлагали — надо было подписывать! Так нет, Пахану бомба нужна![137]
Ровно так рассуждает и Володин: «Новое назначение нравилось ему — и пугало. Иннокентий полюбил идею ООН — не Устав, а какой она могла быть при всеобщем компромиссе и доброжелательной критике. Он вполне был и за мировое правительство. Да что другое могло спасти планету?.. Но так шли в ООН шведы, или бирманцы, или эфиопы. А его толкал в спину железный кулак — не для того» (435). Не менее наглядна перекличка с аргументами Нержина в более поздних раздумьях ждущего возмездия Иннокентия:
Если бы объявили (о его звонке в американское посольство. — А. Н.) — соотечественники с наслаждением побили бы его камнями! Кто бы понял его? — хорошо, если тысяча человек на двести миллионов. Кто там помнит, что отвергли разумный план Баруха: отказаться от атомной бомбы — и американские будут отданы под интернациональный замок? ‹…›
Ты не дал украсть бомбы Преобразователю Мира, Кузнецу Счастья? — значит, ты не дал её Родине!
А зачем она — Родине? Зачем она — деревне Рождество?[138]
Густота мотивных перекличек между володинскими и нержинскими главами знаменует понимание неведомого обреченного героя, который, возрождаясь в слове, окажется похожим на своего будущего автора (Нержина-персонажа, Нержина 1949 года, еще не помышляющего о шарашечно-шпионском романе). Но не только на него.
«Разговор три нуля» закономерно завершается появлением Руськи Доронина, личность и судьба которого тоже дают Нержину-автору материал для реконструкции героя. Сопоставление двух персонажей, вступивших в поединок с системой (отказавшихся от роли шпионов, перешедших на сторону противника), дано прямо: за главой «Насчёт расстрелять» (разоблачение Руськи) следует глава «Князь Курбский», открывающаяся размышлением о «нашей способности к подвигу».
…Тяжелей всего даётся нам подвиг, если он добыт неподготовленным усилием нашей воли (случай Володина. — А. Н.). Легче — если был последствием усилия многолетнего, равномерно направленного (случаи Нержина и других опытных заключенных. — А. Н.). И с благословенной лёгкостью, если подвиг был нам прирождён: тогда он происходит просто, как вдох и выдох.
Так жил Руська Доронин под всесоюзным розыском — с простотой и детской улыбкой. В его кровь, должно быть, от рождения уже был впрыснут пульс риска, жар авантюры.
Но для чистенького, благополучного Иннокентия недоступно было бы — скрываться под чужим именем, метаться по стране.
Зримое различие персонажей, однако, не отменяет их родства. Оба все же совершают свои авантюрные подвиги (при этом лихость и опыт Руськи не спасают его от провала — он разоблачен и низвержен в тот же послепраздничный понедельник, что и Володин). Оба наделены детскими чертами — наивностью, жаждой справедливости, жизнелюбием («эпикурейство» Володина до его прозрения не так далеко отстоит от Руськиного желания жить в свое удовольствие). Отмеченное Кларой сходство Володина с вернувшимся в Россию Есениным (305) ассоциируется с русскостью и соответствующей имени русостью (340) молодого зэка[139]. Наконец, но не в последнюю очередь, оба персонажа — избранники еще одной чистой души, Клары Макарыгиной, что почти полюбила своего зятя (не будь они в свойстве, не вставай меж ними во время путешествия «на просторе» тень Дотнары, наметившиеся взаимопонимание и приязнь непременно бы выросли) и просто — вопреки всему, что внушалось ей с детства, — полюбила «врага народа».
Фигура Клары весьма важна для генезиса романа Нержина. Будущий автор знает не только о любви зэка и лейтенанта МГБ (в этом нет ничего удивительного — ср. отношения самого Нержина и Симочки и Сологдина и Еминой), но и о происхождении (семье, социальном статусе) Клары. И это не простое знание. Когда заходящийся страстью Руська называет старшему другу имя своей возлюбленной, тот совершенно потрясен:
— Тс-с-с… Клара…
— Клара?? Дочь прокурора?!!
Если дочь прокурора может полюбить заключенного, значит суть человека определяется не одними социальными обстоятельствами, значит и выходцы из номенклатуры способны чувствовать, а стало быть, и думать, различать добро и зло, совершать непредсказуемые поступки. Узнав о звонке некоего дипломата в американское посольство, Нержин соотносит его (возможно, сперва бессознательно) с чувством Клары к Доронину, в которое он уже поверил. В дальнейшем он параллельно достраивает судьбы и личности Клары и неизвестного, сводя их в один сюжет. Нержин знает, что его начальник Ройтман живет в построенном зэками доме у Калужской заставы, где сам он клал паркет. И — хотя прямых указаний в тексте на то нет — должен знать (со слов Ройтмана), что Макарыгины квартируют там же. Это объясняет появление главы «Женщина мыла лестницу», в которой раскрывается особенная стать Клары. При насыщенности шарашки информацией о людях, входящих в это закрытое сообщество, естественно предположить, что Нержину известно и о том, что одна сестра Клары — жена прославленного писателя-лауреата, а другая — дипломата, который отождествляется им с преступным мидовцем.
Все эти мотивировки введены в текст без педалирования и, в принципе, могут быть не замечены даже заинтересованным читателем. На то, что Нержин-персонаж является скрытым автором романа «В круге первом», прямых указаний в тексте нет. В окружающей романного Нержина реальности звонить в американское посольство мог и дипломат, не состоящий с Кларой в родстве, но в «нержинском» романе — это Володин, с годами угаданный зэком, который однажды поверил в его благородный порыв, а потом вырвал из небытия, одарил именем и судьбой. И таким образом оживил, оправдал и, кроме прочего, отблагодарил сгинувшего героя, чей «бессмысленный подвиг» помог его писательскому становлению.
Вибрация текста меж объективным повествованием (всё происходило именно так, а скрещения судеб возникают в результате игры случая) и повествованием субъективным (все эпизоды, происходящие вне шарашки, даны сквозь призму писательского воображения Нержина) вновь заставляет нас вспомнить о сложных отношениях жизни и поэзии, жизни и романа, резко расходящихся в обыденном или идеологизированном сознании и ложной словесности, но единых в том слове, которое стремится наследовать Слову начальному, а потому способно разрушить бетон и воскресить мертвых. Смысловая близость ключевых для романа речений человека жизни Щагова и человека поэзии Нержина, сложная система мотивных перекличек, насыщенность текста цитатами и реминисценциями (большая часть которых здесь оставлена за кадром[140]), появление Галахова, работающего над пьесой о борьбе за мир советских дипломатов (то есть негативом читаемой нами книги), настойчиво (но ненавязчиво) свидетельствуют об особой значимости литературной темы в романе Солженицына. «В круге первом» — книга о становлении писателя и своем собственном рождении, книга о том, как слово преодолевает кошмар истории и в конечном счете побеждает смерть, книга, естественно соотносящаяся с другими русскими романами XX века о тождестве творчества и бессмертия — «Даром», «Мастером и Маргаритой», «Пушкиным» и «Доктором Живаго». Приступая к работе над романом о жизни на шарашке и неизвестном герое, Солженицын не читал ни Набокова, ни Булгакова, ни Пастернака (Тынянова если и читал, то отнюдь не в интересующем нас ключе). Тем закономернее и символичнее, что книга, которую великий писатель (тогда — никому не ведомый и не предполагавший скорой встречи с читателем) счел вполне состоявшейся (что не исключало позднейших переработок), оказалась на важнейшей линии движения русской прозы XX века.
В предисловии к подлинному (освобожденному от вынужденных искажений и «усовершенному») роману Солженицын писал:
«Судьба современных русских книг: если и выныривают, то ущипанные. Так недавно было с булгаковским „Мастером“ — перья потом доплывали».
Позволю себе дерзкое предположение: автор «В круге первом», отмечая сходство судеб двух книг, намекал и на сходство их сущностей, на их смысловое родство, обусловленное общностью великой традиции, которая и в страшном XX веке сохраняла верность заветной формуле Жуковского «Жизнь и Поэзия одно».
Глава V. Колесо в Круге
Вопрос о присутствии в первом романе Солженицына его заветной книги, на первый взгляд, решается просто. Отвергнув предложение Веренёва, Нержин, по сути, провоцирует свое скорое изгнание из «первого круга». Главный герой романа предпочитает писательскую стезю (пусть ведущую сейчас в бездну ГУЛАГа) сулящей относительное благополучие, но иссушающей мозг математике; пишет же он книгу о русской революции. О том, что Нержин занят именно этим сюжетом, читатель узнает не сразу. Сперва автор сооб