Раковый корпус носил и номер «тринадцатый корпус». Павел Николаевич Русанов никогда не был и не мог быть суеверен, но что-то опустилось в нём, когда в направлении ему написали: «тринадцатый корпус» (9).
О том, что Родичев, былой друг и сосед Русанова, на которого тот в 1937 году дал «материал», появился в городе К. и «ре-а-би-ли-тирован» (161), Павел Николаевич узнает в главе с тем же «дурным» номером 13 «И тени тоже». Название русановской главы диалогически подхватывает предшествующее — глава 12-я. «Все страсти возвращаются». Двенадцать — число счастливое: в соответствующей главе речь идет о пробуждении любви Костоглотова к Зое. (Ср. название главы 28-й — «Всюду нечет», где Костоглотов узнает о весьма вероятных тяжелых последствиях гормонотерапии и происходит свидание Дёмки с обреченной на операцию Асей.) Действие 13-й главы разворачивается в воскресенье — когда же, как не в этот день, подниматься из небытия тем, кто считался мертвыми?
Мотив суеверия возникает как при первом, так и при последнем появлении Русанова (33. «Счастливый конец»):
Когда выезжали из медгородка, Капа отвертела стекло и, выбрасывая что-то мелкое через окно назад, сказала:
— Ну, хоть бы не возвращаться сюда, будь он проклят! Не оборачивайтесь никто.
Рекомендация противоречит уже свершенным действиям как жены Русанова, так и — еще раньше — его младших беззаботных детей. Вертит головой «гуднувший» на «классового врага» Костоглотова Лаврик.
— Ты — не смей головой вертеть! — испугалась Капитолина Матвеевна.
И правда, машина вильнула.
— Ты не смей головой вертеть! — повторила Майка и звонко смеялась. — А мне можно, мама? — И крутила головку назад то через лево, то через право.
Счастливый конец дискредитирован заранее. Выздоровление Павла Николаевича мнимо. В предшествующей главе, выслушав благодарность считающего себя выздоровевшим (освободившегося от «несуразных» страхов) Русанова, «Донцова неопределённо кивнула. Не от скромности так, не от смущения, а потому что ничего он не понимал, что говорил. Ещё ожидали его вспышки опухолей во многих железах. И от быстроты процесса зависело — будет ли вообще он жив через год» (381). Проклято отнюдь не здание, в котором пытаются спасти даже Русанова.
— …На какой же ты факультет хочешь?
— Да вот не решил. На исторический хочется, и на литературный хочется.
— А на технический?
— Не-а.
— Странно. Это в наше время так было. А сейчас ребята все технику любят. А ты — нет?
— Меня… общественная жизнь очень разжигает.
— Общественная?.. Ох, Дёмка, с техникой — спокойней жить. Учись лучше приёмники собирать (26–27).
Сходные диалоги возникают еще дважды. В главе 15 «Каждому своё» Дёмка беседует с Вадимом Зацырко:
— Да я мечтаю в Университет.
— На какой факультет?
— Да или филологический, или исторический.
— А конкурс пройдешь?
— Думаю, что да. Я — никогда не волнуюсь. Спокойный очень.
— Ну и хорошо. И чем же тебе протез будет мешать? И учиться будешь, и работать. Даже ещё усидчивей. В науке больше сделаешь.
— А вообще жизнь?
— А кроме науки — что вообще?
— Ну, там…
— Жениться?
— Да хотя бы…
— Найдё-ошь! На всякое дерево птичка садится…
Для Вадима личная жизнь сводится к удовлетворению физиологических потребностей. Эту мелкую проблему всегда можно решить. Она не стоит внимания, как и гуманитарные склонности простодушного подростка, на лице которого Вадим не примечает «светлой печати таланта» (219). Поэтому он сворачивает разговор о любви и не отговаривает Дёмку от овладевшей им мечты (по Вадиму — бессмысленной).
Пытается это сделать Костоглотов — третий диалог о выборе стези происходит после перенесенной подростком операции. Но тщетно.
Топила, топила ему опухоль жизнь, а он выруливал на своё.
— И в университет?
— Надо постараться.
— На литературный?
— Ага.
— Слушай, Дёмка, я тебе серьёзно: сгубишься. Займись приёмниками — и покойно жить, и подшибать будешь.
— Ну их на фиг, приёмники, — шморгнул Дёмка. — Я правду люблю.
— Так вот приёмники будешь чинить — и правду будешь говорить, дура!
Не сошлись. Толковали и ещё о том о сём. Говорили и об Олеговых делах. Это тоже была в Дёмке совсем не детская черта: интересоваться другими.
Взрослый интерес к другим той же стати, что страсть Дёмки к «общественной жизни», «правде», гуманитарии (литературе) и его скрытая мечта о настоящей любви. Поэтому следующий за диалогом с Костоглотовым отчетливо плотский эпизод (утешая Асю, Дёмка говорит, что готов жениться на ней, а потом целует ее обреченную, но еще прекрасную грудь (336–337)) не подтверждает циничное суждение Вадима, а его опровергает. Так корректируется и название главы («Всюду нечет»), и, на поверхностный взгляд, жестко выдержанная в повести антитеза «любовь земная — любовь небесная». Напомню, что при первой встрече с Дёмкой Ася демонстрирует аффектированное — подчеркнуто плотское — жизнелюбие и хвастается (скорее всего — без основания) своим сексуальным опытом:
— А ты — что?.. — полушёпотом спросила Ася, готовая рассмеяться, но с сочувствием. А ты до сих пор не… Лопушок, ты не…?
‹…›
— А ты?..
Как под халатом была у неё только сорочка, да грудь, да душа (курсив мой. — А. Н.), так и под словами она ничего от него не скрывала, она не видела, зачем прятать:
— Фу, да у нас — половина девчёнок!.. (заметим, что далее Ася рассказывает о других! — А. Н.) ‹…› Да чем раньше, тем интересней!.. И чего откладывать? — атомный век!..
Цитированная глава 10-я называется «Дети» — в главе «Всюду нечет» акцентирована Дёмкина взрослость, а заклинания Аси — «Ты — последний, кто ещё может увидеть её и поцеловать! Уже никто больше не поцелует!» (336) — вовсе не доказывают, что кто-то уже ее грудь целовал.
Сопряжение мотивов любви и литературы, присутствующее в главах «Каждому своё» и «Всюду нечет», возникает уже в главе «Дети». Именно Ася дает Дёмке правильный ответ на мучающий его вопрос:
— Ну а правда, как ты думаешь? Для чего… человек живёт?
‹…›
— Как для чего? Для любви, конечно!
Для любви!.. «Для любви» и Толстой (которого Дёмка понять не может. — А. Н.) говорил, да в каком смысле?
Смысл (как бы его ни изворачивали адепты идейности и алчные материалисты) один. И путь к нему указывает истинное знание о человеке, обществе, истории — истинная (искренняя, а не удостоенная сталинских премий) литература. Когда Костоглотов в главе 2, удивляясь Дёмкиной «гуманитарности», оглядывается назад («Это в наше время так было!» — прошедшие страшные годы, по мысли Олега, должны были бы отвратить новое поколение от истории и литературы, строящихся только на лжи), автор, несомненно, еще и указывает на будущее, на современность своих первых читателей — 1960-е годы с их наивным «техническим» сциентизмом (ср. линию Вадима Зацырко). Эта тема возникает во внешне необязательном, словно бы с сюжетом не связанном, эпизоде рассказа «Для пользы дела» (1963):
— Конечно, ребятки, не в нашем техникуме, где вы изучаете телевизоры, мне вас агитировать против телевидения, но всё же помните: телевизионная программа — мотылёк, живёт один день, а книга — века!
(Ср. восторги «писательницы» Авиеты в 21-й главе «Ракового корпуса»:
В Москву съездишь — как заглянешь на пятьдесят лет вперёд! Ну, во-первых, в Москве все смотрят телевизоры
‹…›
— …Ведь прямо жизнь по Уэллсу: сидят, смотрят телевизоры!
Полувека не потребовалось — меньше чем через десять лет, так будет и в областном городе)
— Книга? И книга — один день! — возразил взъерошенный Чурсанов в серой рубашке с вывернутым и уже подлатанным воротником.
— Откуда ты взял? — возмутилась Лидия Георгиевна.
— А я в одном дворе с книжным магазином живу. Знаю: их потом складывают и назад увозят. На макулатуру, под нож.
— Так надо ж ещё посмотреть, какие книги увозят
‹…›
(Чурсанов. — А. Н.) Прищурился:
— Я и смотрел, пожалуйста, вам скажу. Многие из этих книг в газетах очень хвалили. (Недавно! Вот и Дёмка «положил… прочитывать все книги, получившие сталинскую премию. Таких было в год до сорока…» (109). — А. Н.)
Тут и другие стали забивать. Здоровяк с фотоаппаратом через плечо протеснился и объявил:
— Лидия Георгиевна, давайте говорить откровенно. Вы нам на прощанье дали длиннючий список книг. А зачем они нам? Человеку техническому, а таких в нашей стране большинство, надо читать свои специальные журналы, иначе болван будешь, с завода выгонят, и правильно.
— Правильно! — кричали другие. — А спортивные журналы когда читать?
— А «Советский экран»?
— Но поймите, ребята, книга запечатлевает нашего современника! наши свершения! Книга должна нам дать глубины, которых…
— Насчёт классиков дайте скажу! — тянул руку сутулый, почти с горбом, серьёзный мальчик.
— Насчёт сжатости дайте скажу! — ещё кричали.
— Нет, погодите! — смиряла Лидия Георгиевна бунтарей. — Я вам этого так не оставлю! Теперь у нас будет большой актовый зал, устроим диспут, я вытащу на трибуну всех, кто сейчас…
«Большого актового зала» герои рассказа, как известно, не получат. И еще раз убедятся, что литература (в том числе классика) с ее «нравственными нормами», «идеями» и «высокими чувствами» — это одно, а жизнь — другое. Следующая стадия развития советской молодежи запечатлена в рассказе «Пасхальный крестный ход», написанном в пору работы над «Раковым корпусом» (10 апреля 1966):