Проза Александра Солженицына. Опыт прочтения — страница 34 из 99

Поезд шёл — и сапоги Костоглотова, как мёртвые, побалтывались над проходом носками вниз.

(447)

Далее следовало:

Злой человек насыпал табаку в глаза макаке-резус.

— Просто — так.

(546)

Доводилось слышать, что писатель убрал концовку, дабы отвести возможный (или даже прозвучавший) вопрос читателей: не умирает ли при начале движения Костоглотов — перемогший войну и лагерь, перебарывающий рак, чувствующий, что «ссылка уже колется, как яичная скорлупа» (447)? Представляется, что и при старом варианте финала, вопрос был не правомочен, и при новом у кого-то все равно может возникнуть. Костоглотов, конечно, не умирает — не зря Солженицын написал, что сапоги его болтались, как мертвые.

Название последней главы «Ракового корпуса» должно читаться слитно с названием главы предшествующей, отсылая к общеизвестным строкам и их контексту:

Клянусь я первым днем творенья,

Клянусь его последним днем,

‹…›

Я дам тебе все, все земное —

Люби меня!..[171]

Клятва Демона — зачин последнего его соблазняющего монолога. За ним следует смерть Тамары от поцелуя. Умерев, она, по «умыслу жестокому», должна соединиться навсегда с алчущим любви Демоном. Демон замещает нежданно перешедшего в иной мир жениха Тамары, им же и погубленного[172]. Солженицын и здесь варьирует узнаваемый романтический сюжет (контрастно соотнесенный с историей Спящей красавицы мотивом оживляющего/губящего поцелуя, корреспондирующий и с легендой о приходе мертвого жениха — не только метонимически). Его герой не увлекает возлюбленную в свое «небытие». И не проклинает «мечты безумные свои»[173]. Ему просто очень больно покидать «девочку» — женщину, про которую он понял: «Бог посылает» (444). Посылает — но не для соединения.

6. История анализа

— Костоглотов! За двенадцать сеансов рентген сделал вас живым человеком из мертвеца — и как же вы смеете руку заносить на рентген? Вы жалуетесь, что вас в лагере и ссылке не лечили, вами пренебрегали, — и тут же вы жалуетесь, что вас лечат и о вас безпокоятся. Где логика?

— Получается, логики нет, — потряс чёрными кудлами Костоглотов. — Но, может быть, её и не должно быть, Людмила Афанасьевна? Ведь человек же — очень сложное существо, почему он должен быть объяснён логикой? или там экономикой? или физиологией? (72).


Ср. в главе 25-й «Вега» размышления-переживания заглавной героини после ее разговора с Костоглотовым на сеансе переливания крови:

Праздник в том, чтобы почувствовать себя правой. Твои затаённые, твои настойчивые доводы, осмеянные и непризнанные, ниточка твоя, на которой одной ты ещё висишь, — вдруг оказываются тросом стальным, и его надёжность признаёт, уверенно виснет и сам на него такой бывалый, недоверчивый, неподатливый человек.

И, как в вагончике подвесной канатной дороги над немыслимой пропастью человеческого непонимания, они плавно скользят, поверив друг другу.

Это просто восхитило её! Ведь мало знать, что ты — нормальная, не сумасшедшая, но и услышать, что — да, нормальная, не сумасшедшая, и от кого! Хотелось благодарить его, что он так сказал, что он сохранился такой, пройдя провалы жизни.

Благодарить, а пока что оправдываться перед ним — за гормонотерапию. Фридлянда он отвергал, но и гормонотерапию тоже. Здесь было противоречие, но логику спрашивают не с больного, а с врача.

Было здесь противоречие, не было здесь противоречия — а надо было убедить его подчиниться этому лечению! Невозможно было отдать этого человека — назад опухоли! Всё ярее разгорался у неё азарт: переубедить, переупрямить и вылечить именно этого больного! Но чтобы такого огрызливого упрямца снова и снова убеждать, надо было очень верить самой. А ей самой при его упрёке вдруг прояснилось, что гормонотерапия введена у них в клинике по единой всесоюзной инструкции для широкого класса опухолей и с довольно общей мотивировкой. О том, как оправдала себя гормонотерапия в борьбе именно с семиномой, она не помнила сейчас специальной отдельной научной статьи, а их могла быть не одна, и иностранные тоже. И чтобы доказывать — надо бы все прочесть. Не так много она их вообще успевала читать…

Но теперь-то! — она всё успеет! Теперь она обязательно прочтёт.

(288–289)

Мысли и/или чувства Костоглотова (больного) и Веры Корнильевны (врача) равно противоречивы. В предшествующей главе Вега, выйдя из поля зрения Костоглотова (находясь «за кадром»), слышит его словно бы внутренний монолог: «Сперва меня лишили моей собственной жизни. (Герой имеет в виду годы войны, лагеря, ссылки, которая должна быть „вечной“. — А. Н.). Теперь лишают и права… продолжить себя. Кому и зачем я теперь буду?.. Худший из уродов! На милость?.. На милостыню?..» (284). В сбивчивой речи тридцатичетырехлетнего, прошедшего тяжелейшие испытания мужчины слышится то же, что будет, рыдая, кричать Дёмке Ася:

Из её опыта только и выходило: незачем теперь жить!

— Ком-му-я-теперь-буду-н-нужна?.. — спотыкалась она безутешно. — Ком-му?..

(335)

Дёмка утешает Асю обещанием взять ее в жены и робкими поцелуями — неумелым, нелепым, неожиданным для него самого, но истинным признанием в любви. Доктор Гангарт, словно зная об этом еще не случившемся эпизоде, вроде бы должна (да и намеревается) сказать Костоглотову что-то вроде: вы же не глупенькая девочка, будьте взрослым, к жизни надо относиться серьезно (и дальше — в тональности то ли уставшего от бабьих штучек Льва Леонидовича (326), то ли поднимающегося над любовью ради дела Вадима Зацырко). Но говорит она совсем другое:

— Да ведь неправда же!.. Да неужели вы так думаете? Я не поверю, что это думаете вы!..

‹…›

Должен кто-то думать и иначе! Пусть кучка, горсточка — но иначе! А если так — то среди кого ж тогда жить? Зачем?.. И можно ли!..

Так лечащий врач возвращает Костоглотова в «страну детства». (Его полет «по сумасшедшей параболе» рифмуется с грезящимся Веге далее движением «в вагончике подвесной канатной дороги над пропастью человеческого непонимания» (285, 289).) Детство, в которое посылает Костоглотова Вега, не то, откуда рвутся во «взрослую жизнь» (вспомним еще раз Асю в главе «Дети»), но особое пространство, напоминающее о мире до грехопадения. Можно ли в него вернуться? Из этой мечты растет большая ветвь идиллической словесности — миф о Филемоне и Бавкиде, повесть о старосветских помещиках, солженицынская история четы Кадминых (231–237), счастливых своим соединением после долгих лагерных лет, вдали от родины, в ссылке и бедности. Вега и Олег не дети и не старики, но отринуть безгрешный чистый мир они не хотят и не могут. Потому Костоглотов «узнает» в своем враче «девочку его детства» (287), потому, продолжая мысль Веги, с ужасом вспоминает книги венеролога, после которых «ощущение было… что не хочется даже жить…» (286).

Кажется, гармония достигнута. Отсюда счастливое состояние Веги в главе, несущей интимное имя героини. Но в той музыке, что звучит в душе Веги, слышатся и непредусмотренные ноты. Разумеется, Вера Гангарт и прежде стремилась спасти всякого больного, и впредь будет бороться за каждого, но этого ей особенно хочется спасти. Наверно, она и сама бы дошла до мысли о том, что гормонотерапия чревата опасностями, но ее сегодняшние рефлексии (и надежды на лучшее! — «теперь она обязательно прочтёт» все нужные специальные статьи и найдет в них истину) вызваны сетованиями Костоглотова. Доктор открывает в пациенте не столько даже единомышленника, сколько со-чувственника, еще не вполне понимая, что в ней пробуждается любовь, что она вновь становится женщиной.

Этот сюжет был подробно рассмотрен выше. Сейчас же должно подчеркнуть: ключевая для повести Солженицына тема алогичности человека, его несводимости к тем или иным объективным закономерностям, его внутренней противоречивости, его необъяснимости вводится в «неприятном» разговоре дотошливого пациента и замотанного, но, как кажется, неуклонно блюдущего профессиональные нормы врача. Не о любви или возможности счастья разговаривают Донцова и Костоглотов. О методах борьбы со злокачественной опухолью. О каждодневном деле. В то же время — о жизни и смерти.

7. Право лечить

Но можно ли так? — ставить вопрос о праве врача лечить? Если думать так, если сомневаться в каждом научно принятом сегодня методе, не будет ли он позже опорочен или отвергнут, — тогда можно чёрт знает до чего дойти! Ведь смертные случаи описаны даже от аспирина: принял человек свой первый в жизни аспирин и умер!.. Тогда лечить вообще нельзя! Тогда вообще нельзя приносить повседневных благ.

Этот закон, вероятно, имеет и всеобщий характер: всякий делающий всегда порождает и то, и другое — и благо, и зло. Один только — больше блага, другой — больше зла (83–84).


Глава прямо продолжает предшествующую: речь идет о том, что делала и о чем думала доктор Донцова, одержав победу над упрямцем. (Правда, в самом финале «Истории анализа» донцовская линия сильно перебивается костоглотовской: «Он шёл от неё и думал, что идёт между двумя вечностями. С одной стороны — список обречённых умереть. С другой стороны — вечная ссылка. Вечная, как звёзды. Как галактики» (76). Вот эти мысли пациента доктору недоступны. Как непонятно ей, почему так запущен недуг бывшего зэка. Как ни объясняй Костоглотов, где и когда его оперировали, что кругом творилось, дикости (63) этой Людмила Афанасьевна уразуметь не может. Как не может принять в расчет костоглотовскую «вечность».) Но не менее тесна связь седьмой главы с пятой («Тревоги врачей»), которая начинается с мрачнейших обертонов коллизии, представленной в «Право лечить»: