Проза Александра Солженицына. Опыт прочтения — страница 36 из 99

Не менее существенно, однако, что для обитателей онкологической палаты не может быть ясно, почему из истории быкообразного барина следует, что люди живы любовью. (Вновь недоцитата.) Вот что остается за кадром:

И сказал ангел:

— Узнал я, что жив всякий человек не заботой о себе, а любовью.

Не дано было знать матери, чего ее детям для жизни нужно. Не дано было знать богачу, чего ему самому нужно. И не дано знать ни одному человеку — сапоги на живого или босовики ему же на мертвого к вечеру нужны.

Остался я жив, когда был человеком, не тем, что я сам себя сдумал, а тем, что была любовь в прохожем человеке и в жене его и они пожалели и полюбили меня. Остались живы сироты не тем, что обдумали их, а тем, что была любовь в сердце чужой женщины и она пожалела, полюбила их. И живы все люди не тем, что они сами себя обдумывают, а тем, что есть любовь в людях.

Знал я прежде, что Бог дал жизнь людям и хочет, чтобы они жили; теперь понял я еще и другое.

Я понял, что Бог не хотел, чтобы люди врозь жили, и затем не открыл им того, что каждому для себя нужно, а хотел, чтоб они жили заодно, и затем открыл им то, что им всем для себя и для всех нужно.

Понял я теперь, что кажется только людям, что они заботой о себе живы, а что живы они одною любовью. Кто в любви, тот в Боге и Бог в нем, потому что Бог есть любовь[177].

Почему так? Из опасений цензуры? Возможно. В расчете на памятливость одних читателей и благородный интерес других, что после прочтения «Ракового корпуса» обратятся к рассказу Толстого? Весьма вероятно. (Кстати, рассказ «Смерть Ивана Ильича», ассоциации с которым возникли уже у первых читателей солженицынской повести, в тексте ее прямо не назван. В отличие от ряда иных сочинений Толстого — кроме «Чем люди живы» и других поздних рассказов, это повесть «Казаки», романы «Война и мир» и «Анна Каренина», воспоминания о брате Николае. Тоже недоцитата.) Из-за того, что Ефрему проще понять мысль о воздаянии за грехи, чем о силе любви, которой он в жизни (почти?) не видел? И так. Но, кажется, и потому еще, что глава «Чем люди живы» следует за главой «Право лечить» и вступает с ней в напряженный (неразрешимый банально) диалог. Можно ли спастись только любовью? Можно ли не вмешиваться в ход жизни вовсе? Ангел был наказан за то, что пожалел мать, оставил ее в живых, с новорожденными девочками. Но когда своеволие ангела было исправлено, а одинокая женщина умерла, ее соседка взяла двойняшек и выкормила их. А что сталось бы, сочти она, что о детях Бог позаботится? Что сталось бы с ангелом (Михайлой), если бы переложили заботу о нем на Бога Семён и Матрёна? В «Августе Четырнадцатого», готовясь к вражеской канонаде, какой-то солдат выкрикивает: «Богу молись, а к берегу гребись!» (VII, 238). Не только ведь для войны сложена была эта — известная Гоголю и записанная Далем — пословица.

9. Глава 21-я. Тени расходятся

— Эротический момент есть и у современных авторов. Он не лишний, — строго возразила Авиета. — В сочетании и с самой передовой идейностью (247).


Героиня, произносящая эту замечательную сентенцию, достойна пристального внимания. Она принципиально отличается от всех сколько-то подробно описанных персонажей повести Солженицына. Это авторское решение было замечено первыми читателями «Ракового корпуса» (точнее — первой его части), принадлежащими литераторской среде. Замечено и осуждено. Как и глава 21-я «Тени расходятся» в целом. Реакции на нее читателей самиздата мне неизвестны, но среди профессионалов разногласий не было.

На удалении эпизода настаивали сотрудники «Нового мира», в том числе энергично боровшиеся за публикацию «Ракового корпуса». Из пятнадцати выступавших на писательском обсуждении первой части повести сочли должным укорить «литературную» главу восемь (больше половины). Тут сходились противники Солженицына и его союзники. Возможно, кто-то думал иначе, но мнение свое оставил при себе[178]. Разумеется, оппоненты Солженицына руководствовались разными мотивами — от элементарного страха (взятая в «Раковом корпусе» под защиту статья «Об искренности в литературе» была однозначно осуждена ЦК правящей партии[179], а решения этого органа срока давности не имели и какому-либо обсуждению не подлежали) до заботы (допускаю, что в иных случаях — субъективно честной) о духовной и эстетической высоте повести Солженицына (как выразился Е. Ю. Мальцев, «…все разговоры о литературе мельчат рядом с этой большой темой, поставленной в этой вещи»). Сколь бы, однако, ни различались побуждения и убеждения недоброжелателей 21-й главы, ее смысл и роль в поэтическом целом «Ракового корпуса» ими дружно игнорировались[180].

Отвечая критикам в конце обсуждения, Солженицын не без лукавства с ними «частично» соглашался: «Говорят (о 21-й главе. — А. Н.): фельетон. Согласен, — да. Говорят: фарс. Согласен, да. Но вот в чем дело: фельетон-то не мой, фарс-то не мой. ‹…› Речь Авиеты состоит из цитат из произведений известных ведущих критиков. Говорят: не надо сердиться на литературу. Да, с точки зрения вечности, конечно, не надо. С точки зрения вечности этой главе здесь не место. Но в течение некоторого времени эти цитаты произносились не Авиетой, глупенькой девчонкой, а людьми уважаемыми, с трибун побольше этой, и в печатном слове. Справедливо ли забыть это? Эти весы между вечностью и современностью очень трудные, сложные. Конечно, в этой главе я откровенно пренебрегаю чашкой вечности, откровенно даю фельетон и фарс. Но говорю: не мой»[181].

Что Авиета шпарит цитатами, конечно, понимали все сколько-то вменяемые литераторы. А вот о том, почему нужны эти цитаты, зачем автору понадобились «фарс» и «фельетон», что за ними стоит, думать они не хотели. Между тем, лишь разобравшись в этих вопросах, допустимо толковать о том, действительно ли Солженицын в финале первой части «Ракового корпуса» пренебрегает «чашкой вечности».

Итак, Авиета принципиально отлична от остальных действующих лиц. Это единственный из сколько-то подробно описанных персонажей, что появляется на сцене один раз[182]. Во второй части повести имя ее не упоминается вовсе. Даже в главе «Счастливый конец» сказано, что Капитолина Матвеевна приехала забирать мужа из больницы с младшими детьми, «без старших». При этом отсутствию старшего сына (имя которого в тексте появляется) даны две мотивировки — прямая и скрытая.

Прямая: «…машину привёл Лаврик: он накануне получил права! ‹…› Лаврик выговорил, что после этого (транспортировки отца домой. — А. Н.) повезёт покатать друзей, — и должен был показать, как уверенно водит и без Юрки!» (385). Скрытая: Юра — тот самый «урод», которым должна быть, по пословице, нагружена любая семья[183]. Об этом думает Русанов в первый свой больничный вечер: «Юра — не напористый, растяпа он, как бы не опозорился» — в первой «практической инспекции» молодого работника прокуратуры (21). Об этом через три дня беседует с женой: «…нет в нём русановской жизненной хватки. Ведь вот хорошая юридическая специальность, и хорошо устроили после института, но надо признаться, он не для этой работы. ‹…› Вероятно, сейчас, в командировке, наделает ошибок. Павел Николаевич очень безпокоился. А Капитолина Матвеевна безпокоилась насчёт его женитьбы. Машину водить навязал ему папа (то ли дело Лаврик, уже школьником получивший права; не случайна эта деталь — как и кажущееся родителям сейчас „неудачным“ имя их младшего сына. — А. Н.), квартиру отдельную добиваться тоже будет папа — но как доглядеть и подправить с его женитьбой, чтоб он не ошибся? Ведь он такой безхитростный, его охмурит какая-нибудь ткачиха с комбината, ну, положим, с ткачихой ему негде встретиться, в таких местах он не бывает, но вот теперь в командировке?» (159).

В обоих случаях Юре противопоставляется Авиета. А вот когда печальные предчувствия родителей сбылись[184] (глава 29-я «Слово жёсткое, слово мягкое») — нет. Коли искать правдоподобия, необъяснимо. Как необъяснимо, почему старшая дочь навестила отца только (и сразу) по приезде из Москвы. Тут не работают психологические или бытовые мотивировки, чтобы выстроить которые не надо быть Солженицыным. Просто больше поэтесса Алла Русанова автору не нужна. Ей в «Раковом корпусе» отведена роль важная, но короткая. На одну сцену. Зато здесь персонаж занимает всю площадку.

«Олегу посчастливилось встретить её в самых дверях клиники. Он посторонился, придерживая для неё дверь, но если б и не посторонился — она с таким порывом шла, чуть наклоняясь вперёд, что, пожалуй, и сшибла бы» (238). «Посчастливилось» не только палатному соседу, но и дочери Русанова. Костоглотов избежал сеанса агрессивной и бессовестной пошлости, то есть чуток нервов сберег, Авиета — отпора, который непременно дал бы ей закоренелый зэк. При столкновении физически она бы доходягу сшибла запросто (может, бросив «извиняюсь»), но в дискуссии пришлось бы поэтессе худо — Костоглотов ее «тактичному» хворому отцу спуску не давал, так уж тем более бы оттянулся на бодрой красотке. Но Солженицыну здесь вовсе не нужен спор, неизбежно переходящий в скандал, — ему необходимо дать Авиете выговориться без помех. Игнорируя окружающую реальность и тем самым, как убеждена поэтесса, отменяя ее. Единичность появления бодрой, пышущей здоровьем, самоуверенной сияющей девицы в раковом корпусе — знак ее абсолютной чуждости не только обитателям больничной палаты, но подавляющему большинству населения страны советов. (Да и иных — куда более благоустроенных — стран.) Потому что человеческая жизнь подразумевает страдания, а миропонимание Авиеты — нет.