Проза Александра Солженицына. Опыт прочтения — страница 61 из 99

ская курсистка, знающая Андозерскую, прямо с ней сопоставленная («Андозерская — совсем невысокая, а если выше Ликони, то из-за высокого накрута волос») и по-своему очарованная женщиной-профессором: «Мне очень понравилась. Особенно голос. Как будто арию ведёт. Такую сложную, мелодию не различишь», хотя смысл высокой речи Ольды Орестовны Ликоня «пропустила» (А-14: 75). Какой тут смысл, если есть тайное родство двух женщин. Его-то бессознательно ощутил Воротынцев (и он ведь заслушался «сирены» у Шингарёва, а на следующее утро для него «мелодичный голос» Ольды «оказался в телефоне и вовсе пением нежным» (27)).

И что ему эта девица, которую он никогда не увидит больше? — но что-то встромчивое от неё вошло, её присутствие почему-то всё время ощущалось. Разной женственности, оказывается, бывают женщины. Эта изгибистая девушка виделась как концентрация всего, что так густо в эти дни захлебнул Воротынцев. Но уже по тому, как она с извозчика соскочила в обнимку, и у гардероба была вся повадка отданная, привязанная, досадно убеждался и самый безкорыстный наблюдатель, что эта Ликоня со внимательно-медленными глазами и двойным водопадом волос…

(38)

Мысль не доведена до конца, синтаксическая конструкция изломана и оборвана. Воротынцев почти подумал о Ликоне дурно. Вся тыловая декадентско-жульническая атмосфера ресторана («Такие барышни разве ходили сюда раньше? Кюба ведь был для деловых встреч? — Вернемся — многого не узнаем, — мрачно отозвался Свечин»), где расслабляются изысканные юноши (почему они не в окопах?) и обмывают гешефты «непойманные мародёры или провизоры, нажившиеся на опиуме или кокаине», где подожженное официантами трехцветное (как национальный флаг) колесо становится (просчет пиротехников) красным и пылает, как мельница в Уздау (38; ср. А-14: 25), настраивает на эту волну. Но злое слово не произносится Воротынцевым — он почуял (и верно) Ольдин дух. Стиль, что царит в квартире Андозерской (репродукция врубелевского Пана и не детям предназначенные «народные» игрушки (28)), в ее пристрастиях (декадентские стихи, Скрябин и экзальтированная преданность монархии), в ее поведении (внешняя строгость и свободный взгляд на отношения мужчины и женщины: «…по одному тому, как Ольда, когда он брал её на руки, всегда отыгранным ловким движением в точный момент отталкивалась от пола, можно было догадаться, что она прыгала так не с первым с ним. ‹…› Он наслаждённо вверялся её опытности, а если кто-то помог этой опытности создаться, то и спасибо» (29)), в ее жизненных приоритетах (полупрезрение к «мужниным женам», вроде Ободовской, и скромным девушкам, вроде Веры (25); бездетность и равнодушие к детям при «детской захваченности» птенчиками и животными, вера в астрологию, гадания и приметы 29)), — стиль этот называется «модерном». Как и стиль возникающей в ресторане девушки (да и — в сниженной версии — самого преобразившегося за годы войны ресторана). И в любовной сцене «скачки» Ольды с Воротынцевым, и в ресторанном эпизоде (единственное появление Ликони в «Октябре…») слышны приглушенные, сдвинутые отзвуки модернистской поэзии, прежде всего — Блока. Но у блоковской Незнакомки, которую напоминает Ликоня (не Воротынцеву, скорее всего Блока не читавшего, а нам), есть другая — русская и светлая — ипостась. Такой (поверившей в спасителя-жениха и напрасно его ждущей) Ликоня предстанет в череде очень коротких (похожих на стихотворения в прозе) глав, пунктир которых проходит сквозь революционную хронику Третьего и Четвертого Узлов.

Саня смутно надеется на любовь (и будет вознагражден). Ликоня сомнамбулически любовь (и саму себя) ищет (в Первом Узле она отвечает на вопросы надоедливых тётушек подруги о «задачах» и «цели» одним словом: «Жить» — А-14: 59). Вера Воротынцева от любви отказывается, ибо любовь (в которой Вера пока не хочет признаться даже себе самой) может осуществиться только в том случае, если будет обижена другая (к тому же слабая) женщина. Решится все в следующих Узлах (М-17: 35, 556; А-17: 2), но обозначено уже в «Октябре…». Вера знает, как трудно ее избраннику (сперва он назван лишь по имени-отчеству, позднее мы поймем, что это инженер Дмитриев):

…Его силы никогда не могли проявиться во всю полноту — и видно же отчего: от женитьбы (связи), как железной сетки, накинутой на него.

Самонакинутой. Такой крупный, здоровый, естественный человек — и полубезумная эфироманка. Ещё и с девочкой от кого-то. И — любит?.. И любит.

Как судить, сама не перейдя порога?..

А перейдя — уже будет поздно.

Но пока видишь таких, как брат или Михаил Дмитрич, нельзя не верить, что и других же таких по земле насеяно. И как можно «лишь бы», «а, как-нибудь!» — отдать свою жизнь? В один раз — навсегда? Не настоящему?

‹…›

«Лишь бы» — это последнее малодушие.

‹…›

Лучшая судьба женщины — тихо работать для тех, кто ведёт.

‹…›

И даже с братом черта: об этом — никогда вслух.

(18)

Вера заставляет себя считать, что Дмитриев любит свою «эфироманку». Приравнивание Михаила Дмитрича к брату (то есть для Веры лучшему из людей) свидетельствует о том, что в душе она выбор сделала, а надежда на встречу с кем-то еще «таким же» — самообман. Как и признание «работы для других» «лучшей судьбой женщины». (Мыслям о Дмитриеве предшествует восхищение Веры семейной жизнью Шингарёвых. Значит, не только служению отвлеченным «другим» можно себя отдать. Значит, семья и дети для Веры высокая ценность.)

Неожиданная весть о том, что Дмитриев зайдет к Шингарёвым, проявляет Верины чувства. «Взгляд сестры показался брату тревожным, каким-то нововнимательным» (23) — и это связано не только с намечающимся романом Воротынцева и Андозерской, которую Вера раздражает («А сегодня лучшее, что могла эта девица сделать, — не так тревожно мелькать бы и не так пристально всматриваться, как будто она не сестра этого полковника, а жена» (25)). Чутьем влюбленной женщины Вера распознает, что происходит с братом, раньше, чем он сам. После телефонного звонка Дмитриева «ударило алым по лицу Веры. (Андозерская не видела её — а видела.)» (25). Но понимала, впрочем, лишь одну грань Вериного состояния. Когда Вера, как мы знаем, не любящая Алины, считающая женитьбу брата оплошной (18), пытается без слов его предостеречь, она борется и со своей страстью (которую по мужскому эгоцентризму Воротынцев не заметил). Когда она, опередив жадных до вестей о начавшейся революции дам, успеет открыть Дмитриеву, станет ясно, что и для него библиограф из Публички важнее всех исторических катаклизмов.

— Вы??

Что он там принёс — лицо его не пылало, не кричало, не раздиралось, длинноватое крупно-упрощённое лицо. А увидел Веру — удивился:

— Здесь??

И сняв кепку с гладких тёмных волос на пробор, приподнял узкую белую руку, открывшую ему.

Поцеловал.

Но дальше сразу много нахлынуло дам…

(26)

Ничего впрямую не сказано, но понятно все[247].

Анализируя многообразные любовно-семейные сюжеты «Октября…», я не всякий раз указывал на возникающие переклички ситуаций. Они, как правило, либо не замечаются героями (так Воротынцев не вспоминает историю Ковынёва и Зины и свое опрометчивое суждение о «простом вопросе» женитьбы), либо просто им неведомы (так Вера Воротынцева не может соотнести домашнюю ситуацию Дмитриева с историей, которую выслушал в поезде ее брат). Иные смысловые рифмы ускользают даже от очень внимательного читателя. Но то, что все романные сюжеты (и сама их сгущенность) так или иначе соотносятся с повествованием о главном любовном треугольнике (Воротынцев — Алина — Ольда), заставляют расслышать его обертоны, открывают в банальном случае — сложность и глубину, указывают на закономерность неожиданного (для Воротынцева) происшествия, вряд ли может быть проигнорировано. Есть, однако, семья, домашние коллизии которой актуальны не только для всех читателей, но и практически для всех персонажей Второго Узла.

Здесь снова уместно вспомнить Толстого. Прообраз второй (памятной не хуже, чем первая — о счастливых и несчастливых семьях) фразы «Анны Карениной» возник в романе о Петре I, над которым Толстой работал перед тем, как полностью отдаться истории о неверной жене (и переворотившейся России): «Всё смешалось в царской семье»[248]. Толстой не смог бы (даже если бы того хотел) ввести в свою «семейную энциклопедию» (одновременно книгу о русском пореформенном разброде и возможных путях его преодоления) царскую линию («Анна Каренина» писалась для печати). Солженицын не мог повествовать о последней поре Российской империи, обходя домашние проблемы императорской фамилии.

О том, что во дворце неладно, говорят буквально все. Окопные толки (до того простодушные, что уже словно бы и не похабные) отзываются в реплике Чернеги, которому надо не столько о «высших сферах» поболтать, сколько еще раз поддеть целомудренного Лаженицына (в том и ужас, что брех автоматичен): «А думаешь, Григорий чем возвысился? Да слухала б она его иначе? Давно б уже в Сибирь шибанула. Значит, мужик справный. Бабе чуть послабься — сразу она брыкается» (3).

Слухи о Распутине смакуются на вечере у Мумы, и здесь рядом с «целует всех женщин даже при мужьях…» и «так подчиняет, что женщины даже гордятся своим позором, не скрывают…», звучит слух: «А царь разводится с царицей из-за Распутина» (13).

Много поездивший по России Ковынёв рассказывает Воротынцеву: «И честят министров и, простите, августейших особ — просто последними словами. Потом ещё этот Распутин: да, мол, простой мужик у себя в доме такого похабства бы не потерпел, как терпит Сам…» (14).

Сказки про царицыну измену, которая за целебные германские травы передает наши военные планы врагу через Распутника и состоящего при нем жидка Рувима Штейна (Рубинштейна), владеющего «невидимым» конем, что в один скок долетает до Вильгельма, рассказываются в обуховской литейке (32). Свечин рвет с женой из-за того, что она (как и другие столичные дамы) оказалась в окружении Распутина (38), — значит, и этого слугу государства до мозга костей (он и большевикам станет служить в надежде на «крепкую державу») коробит непотребство (и не считает его генерал выдумкой). Оба Благодарёвы (и видимо, другие мужики) сердиты на Гришку: «ведь из мужиков, как же он это? Вот так на нашего брата надейся. Пусти мужика наверх — захленётся тут же, своих забудет, и хуже всякого барина станет. Что ж, до такой выси добраться, саму, может, и царицу покрыл, и за мужика не заступиться?» (46).