Проза Александра Солженицына. Опыт прочтения — страница 86 из 99

не знает, что ведёт классовую политику! — и это глава русского империализма, вдохновитель Мировой войны!

(6)

А Милюков и его однопартийцы действительно не знают, не могут понять, что ведут «классовую политику». Да и не ведут ее. Об этом же говорит на заседании четырех Дум Родичев: «Та партия, к которой я принадлежу, всегда стояла выше классовых интересов и не считается с ними в настоящую минуту…»

И автор, выговоривший столько жестких укоризн партии народной свободы, ее лидерам, ее патентованному златоусту (некогда оскорбившему Столыпина), тут же комментирует эту тираду с неподдельным сочувствием: «И правду сказать, перебрать кадетских вождей — Петрункевича, братьев Долгоруких, Дмитрия Шаховского, графиню Панину, Шингарёва, Кокошкина, Милюкова и ещё многих, — нет, не денежному мешку они служили, чтоб ни кидали им социалисты» (116).

Ни главные политические заблуждения русских либералов, ни честолюбивые амбиции иных из их вождей, ни роковая роль, сыгранная кадетской верхушкой в дни марта, ни апрельское попустительство левым (ЦК партии фактически предает Милюкова, защищает государственническую позицию которого только давний противник, «веховец» Изгоев (163)) — не отменяют их стремления к общему благу, народолюбия, преданности культуре, верности высоким идеалам свободы и справедливости. Они любили Россию, хоть и, по слову Струве, далеко не всегда зряче (М-17: 44), они неразумно представляли себе революцию (потому и приближали ее, потому и обрадовались ее первому торжеству), но не мыслили ее самоцелью или ступенью к диктатуре. Они хотели избежать гражданской войны, страшась «железа и крови». И потому не могли противостоять ни разгулу «народоправства», ни напору большевиков, «стальным шагом» идущих к захвату власти и установлению диктатуры.

В эпилоге «Войны и мира» Пьер повторяет Наташе то, что он говорил в Петербурге будущим декабристам: «Вся моя мысль в том, что ежели люди порочные связаны между собою и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь так просто»[280]. Отвлекаясь от весьма сложных вопросов о том, что значит эта мысль в лабиринте сцеплений романа и как относится к ней Толстой, заметим: в революционизированном пространстве «Красного Колеса» (и особенно «Апреля Семнадцатого») «простая» мысль Пьера не может стать явью. Соединяться дано только людям порочным. И чем они порочнее (бесчеловечнее), тем крепче (до поры) их комплот. Ленин прибывает в Россию ни с чем, партия его почти химера, соратников можно по пальцам перечесть (да и тех в большинстве вождь считает мелкотравчатыми фигурами), для видных социалистов (включая однопартийцев) он странный, бесперспективный доктринер. Но все противоленинские начинания — от статей в буржуазных газетах до намерения солдат-волынцев арестовать Ленина (29, 75) — урона ему не наносят. Но к особняку Кшесинской тянется все больше народу (и не только из праздного любопытства, хотя и оно Ленину на пользу). И те, кто в начале апреля спорил с Лениным, дивился его оголтелости, благодушно предрекал, что тот успокоится («Каменев сказал конфиденциально: убеждён, что Ленин три дня в России пробудет — и мнения свои переменит» (7)), так или иначе подчиняются его воле.

Так происходит с Сашей Ленартовичем: «Ленин был — конечно сверхчеловек. Хотя, может быть, это и не в похвалу. Но — в загадку. ‹…› Это был вождь — не как первый среди других, а как — формирующий их всех, иногда необъяснимыми путями».

И хотя в этой главе у Саши еще остались некоторые недоумения, ясно, что недолго они продержатся: Ленин, «три недели назад отвергнутый собственной партией ‹…› уверенно вёл её, и партия была наглядно едина» (133).

Так происходит с Каменевым, который еще и 24 апреля вальяжно полемизирует с Лениным и брезгливо раздражается на перебежчика Сталина («Все эти недели смирно шёл вслед Каменеву — а сегодня выступил коротко и, как обычно, без единой стройной мысли, — лишь открыто заявить, что он — за Ленина», — уж Сталин-то понимает, где настоящая сила и настоящее зло), но, в сущности, уже капитулировал. Ленин в заключительном слове «вдруг с поразительной оборотливостью объявил, что с Каменевым они во всём согласны! ‹…› Этим шедевром уклончивости Каменев был просто ошеломлён. Но из такта он не мог указать вслух» (101) — что Ленину и требуется.

Так происходит с пытавшимся вести свою линию и кичащимся внефракционностью Стекловым: «Он не имел ещё решения и последней крайности прямо идти на поклон в особняк Кшесинской — но уже смирился, что, наверно, придётся так» (90).

И — что всего важнее — так происходит с Троцким. Впрочем, здесь наблюдается встречное движение.

Вот Троцкий, обдумывая свое одинокое положение, перебирая и отвергая возможные планы, осознает: «Нет, наплывает форштевнем корабля неизбежный: Ленин. Какую взять линию к Ленину?» (181).

Припоминаются давние обиды (их тени мелькали и раньше (179)), а за ними и общий отталкивающий образ вечного конкурента: «Да, у Ленина — бешеный организационный напор и кабанье упрямство. А культурное развитие — ведь совсем малое, не начитан. Лишён образности, яркости. Да поразительно необъёмен: как будто истолакивает весь сочный мир в сухую плоскость. А в решающие часы — да и трусоват».

Но, перебирая болезненные размолвки и мелкие «негероические» свойства Ленина, Троцкий все больше ощущает его победительную правоту, не только свое с соперником единомыслие, но и готовность подчиниться:

Что Ленин весь всегда только в организации, в размежевании, в обмежевании своих — долго казалось Троцкому скучно, даже отвратительно: где же яркая личность? личный успех? Как может в великом революционере жить педантичный нотариус?

А опять-таки верно: вот — у него послушная партия. А Троцкий — всё в одиночках.

‹…›

Да сейчас, в самый острый момент, — ведь сходство по всем пунктам. Прочёл тезисы, оглашённые Лениным, — согласен с каждым! ‹…› Классовая борьба, доведённая до конца, — это и есть борьба за государственную власть.

И парадоксально: сперва — вся партия взбунтовалась против тезисов Ленина. Никто не согласен был с ним отначала и слитно — так, как Троцкий.

И — как же теперь им не соединиться?

Упоительно тянет — соединиться. Зачем — конкуренция? Нет, Ленина не миновать.

(181)

Разом логичному и взвинченному монологу Троцкого («Он был горяч — но был и холоден одновременно», — примечает за своим попутчиком доктор Федонин (176)) откликается еще более злой и еще более расчетливый монолог Ленина. Словно оттягивая самую болезненную и насущную проблему, Ленин проводит мысленный смотр уже обнаружившихся и намечающихся сторонников («Новожизненцы — Суханов, Стеклов, Гольденберг, эти почти в кармане, да Гольденберг и много лет был наш. Горький, как всегда в политике, архибезхарактерен, да чёрт с ним»), обдумывает, как вернуть «бесценного» Красина («К нему единственному Ленин готов пойти мириться и первый. ‹…› Месяц прождал Ленин — не идёт Красин. Значит, идти самому. Подошлём Коллонтаиху для разведки в Царское Село. И вдруг сегодня прислал в „Правду“ — стишок. Стишок, может, и копейки не стоит, но — сигнал! Завтра же напечатаем»), вспоминает Инессу, с которой в очередной ссоре («Но — и она вернётся. Некуда ей будет деться»). И здесь, после самого интимного пункта вырывается наконец то, что всего более заботит:

А самый важный — Троцкий. Ни молчать, ни бездействовать он не будет. Опасен.

Очень наглый.

В коротких, пульсирующих абзацах ненависть борется с целесообразностью. И проигрывает. За отчаянным «Людей — нет» (хотя ведь скольких только что вспомнил, хотя умнейший Красин уже уловлен, а все не то — и Ленин это отлично понимает) следует переполненный желчной бранью пассаж, захлебывающийся на вроде бы окончательном вердикте: «В сущности, он и есть — балалайка».

И с абзаца, будто дух переведя, вроде бы продолжая поносить, но готовясь к резкому развороту:

И мастер подтасовок. Профессиональный лгун.

Но — и какой же оратор! Как эффектно было бы сейчас его использовать. Динамичная сила.

И — свободен от всяких предрассудков.

Кажется, переходы от абзаца к абзацу и тире после союзов передают паузы, в которых формируются тезисы и антитезисы. Все плюсы и минусы давно ясны:

Во врагах — он опасно остр.

А в союзниках — непереносим.

Деваться некуда — остается успокоить себя рассудительным, тягучим, словно не в голове мелькнувшим, а записываемым на бумаге «синтезом» и сбросить пар, выдав злобный почти афоризм:

Но, хорошо представляя его слабости, его безпредельную амбицию, можно умело им руководить, так что он не будет этого и понимать: всё время на первом плане и упиваясь собой.

Умные негодяи всегда очень нужны и полезны.

(183)

Ради привлечения к делу Троцкого Ленин до известной степени преодолел себя. И Троцкий ради революции (власти, диктатуры) с собой тоже справился — в общем уступив больше, чем Ленин. Дуэт, которому предстоит совершить Октябрьский переворот, развязать гражданскую войну и одержать в ней победу, уже составился. Способностью действовать заодно с «умными негодяями» порочные люди и отличаются от людей порядочных, что не умеют меж собой договариваться.

Проанализированная пара глав (181, 183 — между ними помещена глава о Керенском, уверяющем, что «осенью мы соберём обильную жатву») отражает другую пару, появляющуюся в тексте раньше, посвященную лидерам двух «буржуазных» партий, которые на заседаниях Временного правительства с глубокой тоской друг на друга смотрят. И разделяет те две главы (гучковскую и милюковскую) тоже одна — обзорная, о народоправстве на железных дорогах, близящемся транспортном параличе, одной из самых больших и зримых бед весны 1917 года (35).

Щурился Гучков на Милюкова и думал: чужая каменная душа. Ведь вот — понимает же он государственные интересы России, но с какой-то внешней позиции. И ничего не хочется делать с ним заодно, хотя обстоятельства так и загоняют их в содружество: вместе их поносит Совет, общие у них враги и вне и внутри правительства, — а союза между ними, и даже простой откровенности, никак не возникает. Непереходимая издавняя чужесть. Западный профессор. Даже водки с ним выпить не хочется.