Проза Александра Солженицына. Опыт прочтения — страница 89 из 99

При крупном повороте корабля есть такая команда: «Одерживай!» ‹…› А если не одерживать — пароход будет кружиться на месте или идти по ломаной.

Вот так и в политике. Эти два месяца — никто не одерживал.

Понятно, что не реку винит купец и судовладелец в то и дело случающихся бедствиях, но все пореволюционное бытие воспринимается им как бушующая стихия, свирепо играющая кораблем без капитана. Нет надежды на правительство, но нет и того единения деловых людей, что могло бы выправить ход корабля. Кто-то вроде бы соглашается, но «как-то нехотя», кто-то переводит капитал за границу, и с ними у русского купца Польщикова дружбы быть не может. «Или — опять нам в оппозицию? Или спасать Россию помимо правительства, — так кому ж это по силам?»

Но если позволить кораблю державы пойти ко дну (как баржам на Волге), то в тлен уйдет и твое дело. Твое богатство.

По-русски, конечно, и так: засвистит судьба Соловьём-разбойником (которого Андозерская разглядела в Ленине. — А. Н.), погибать — так и погибать!

А — сын? дочь? жена?

Всегда, сколько помнил, жил Польщиков с ощущением своей силы: силы тела, силы соображения, знаний и силы денег.

Солженицын наделил волжанина именем с отчетливой семантикой, да еще и напоминающим о двух по-разному «зарвавшихся» купцах — самодуре Гордее Торцове и выламывающемся из своего сословия Фоме Гордееве. Гордость Польщикова была законной (и даже достойной), пока было на что опереться, пока настоящий шторм не налетел. Теперь гордиться нечем:

…началась такая подвижка — такая подвижка всего — уже ощущал Польщиков недохват силы — на всё, на всё.

Стал — не хозяин своей жизни.

Тряска пойдёт — и эту девочку тоже он не удержит.

(109)

Девочка — Ликоня. Их с женатым Польщиковым беззаконная любовь мерцающими лирическими миниатюрами освещает всю крутоверть «Марта…», а в «Апреле…» обреченно истаивает. Для Польщикова загадочная утонченная красавица становится избыточной роскошью, а верная своему всепоглощающему, все установления рушащему чувству Ликоня и прежде прав на возлюбленного не предъявляла. В «Марте…» — тринадцать глав, так или иначе (большей частью — полностью) посвященных Ликоне; в «Апреле…» — лишь две (25, 162). (Кроме того, Ликоня возникает в главе о Ленартовиче, где отказывается разговаривать с многолетним поклонником, который стал большевиком (133), и в цитированных выше раздумьях Польщикова (109). И в этих главах она именно возникает на несколько мгновений, чтобы — пусть по противоположным причинам — тут же исчезнуть.) Последние строки письма Ликони Польщикову (последняя ее «нота» в «Красном Колесе») таинственно вторит выводу, к которому уже пришел адресат (и которым «Зореньку» пока пугать не стал):

Что же с нами будет? В этих бурях (вспомним волжские шторма. — А. Н.) я боюсь и совсем потерять к вам последнюю ниточку.

Ой, не кончится это всё добром. Это — худо кончится…

(162)

Может показаться, что именно разгулявшаяся историческая стихия разметывает героев. Варсонофьев напоминает только что нашедшим друг друга Ксенье и Сане об опасности, которой грозит любви центробежная энергия революция:

…Дай Бог, чтоб обстоятельства вас не разъединили.

И это была — холодная правда, о которой они и знали, и боялись, и хотели бы не знать.

(180)

Но это не вся правда. Обстоятельства, безусловно, могут развести любящих (даже если те напряженно сопротивляются), но могут их и не развести. Люди вправе не подыгрывать обстоятельствам, не принимать их как непреодолимую данность — им не заказано вести себя иначе, чем Ковынёв и Польщиков. (А уж что из того получится — иная история.) При всех различиях «сильного» купца и «слабого» писателя оба и прежде были не достойны (если угодно — не вполне достойны) женщин, которые их полюбили. Минимализируя в «Апреле…» эти романические линии, намекая, что два любовных сюжета приблизились к обрыву (хотя кто знает, какие нежданные встречи и разлуки выпадут персонажам «Красного Колеса» в последние дооктябрьские месяцы, в пору Гражданской войны и многие годы спустя), Солженицын отнюдь не хочет сказать, что в пору исторических потрясений всякая личная жизнь сходит на нет. Напротив. Порукой тому апрельские истории двух главных (интимно дорогих автору) героев повествованья — Георгия Воротынцева и Сани Лаженицына.

После того как Воротынцев уходит от Калисы «на революцию» (сам о том еще не догадываясь), как некогда на войну (М-17: 241), его сюжетная линия в Третьем Узле ведется так, будто и не было семейной драмы, метания меж двумя женщинами, нечаянного короткого успокоения с третьей: Воротынцев думает только о настигшей страну беде и своем долге. В «Апреле…» же, когда общая ситуация стала еще опасней, поиск выхода — еще мучительней, необходимость действия — еще насущней, жизнь буквально отбрасывает героя в прошлое, уныло и оскорбительно воспроизводя в могилёвских интерьерах томительные октябрьские объяснения с женой — ссоры, примирения, срывы, укоризны, требования любви и поклонения. Каждый раз ни к чему не приводящие и всегда угрожающие скорыми повторениями старых ходов. Тех же по сути, но все более непереносимых. Воротынцевский сюжет в Четвертом Узле развернут в пятнадцати главах[287]. И только в одной — заключающей Узел (и в известной мере все повествованье) — Воротынцев свободен от того, что он называет «кишкомотательством» и «тягомотиной» (136).

Алине нет дела ни до войны, ни до революции, ни до надвигающейся гибели России. Она ведет себя так, будто ничего, кроме семейной драмы, во всем мире не происходит. Но и Воротынцев, отчетливее большинства персонажей «Красного Колеса» (если не всех, может быть за исключением Варсонофьева) понимающий роковой ход событий, неустанно обдумывающий планы спасения страны и жаждущий битвы, не может отрешиться от своей домашней печали, не может ни порвать с Алиной, ни равнодушно отодвинуть (хоть на день забыть) изнурительный конфликт.

Суть дела не в том, что истерики жены не дают Воротынцеву сполна отдаться борьбе, мешают ему думать и действовать. Все это, конечно, так, и будь Георгий в браке счастлив, чувствовал бы он себя в эти тревожные дни бодрее и тверже. Но ведь и при «крепком тыле» и душевном покое не изобрел бы волшебного тормоза для Красного Колеса.

Как ни жутки выходки несчастной разлюбленной женщины, но не из-за ее ломаного характера, себялюбия, душевной бестактности революция победила Россию. Ужас в том, что общая и личная трагедии развиваются параллельно, что одна беда не выбивает клином другую, что мраком затягивается все бытие.

Потому в прощальном грустном (и, как чувствует герой, продуманном, не истерическом) признании Алины («Знаешь… Иногда мне кажется… что никто из нас… никого… уже давно не любит… Ни ты меня, ни я тебя…») Воротынцев слышит нечто большее, чем печальную и верную догадку о причине его измены и невозможности восстановить отношения с женой. Мало того, что «Алина никогда его не любила» (эту обиду он долго от себя таил), что «и он её не любил» (в этом признаться еще труднее), что и «никакую» женщину он «ещё никогда» не любил (то есть прожил долгие годы без настоящей радости, принимая за нее ту или иную подделку). Все это только присказка, подступ к действительно страшному (совершенно обыденному, всем теоретически известному) выводу:

Нет, его прокололо какой-то ещё новой неотвратимостью, ещё глубже.

Смертностью всего на земле. Обрываемостью всех чувств на земле. (Всех — а не только чувств Воротынцева. Или Ковынёва, Польщикова, еще кого-то, кто не сумел найти, распознать, удержать свою любовь. — А. Н.) ‹…›

Со всем, со всем нам придётся расстаться: и друг с другом, и с этим последним солнцем (Воротынцев, проводив Алину, видит «последнюю печальную красоту заката на тополевых вершинах», но в его — и читательском — сознании конкретная пейзажная деталь обретает значение символическое, прочно укорененное в мифологии и поэзии: и каждому из нас суждено когда-нибудь взглянуть на солнце в последний раз, и само солнце некогда погаснет, о чем и напоминает ежедневный закат. — А. Н.), и с этим городом, и с этой страной.

И может быть — скоро…

(173)

Жизнь без любви перестает быть жизнью («Нам не жить, она угадала», — думает чуть выше Воротынцев). Но если разверзлась тютчевская «всепоглощающая бездна», если жжет «неостановимой тоской» (173) чувство конечности всего земного, то при чем здесь война, революция, история? Однако, двинувшись от личного и пройдя по метафизическому маршруту (характерно двоящееся значение местоимения первого лица множественного числа: «мы» в косвенных падежах — это и чета Воротынцевых, и «мы все»), мысль героя упирается в злободневную конкретику. Прощаться с «этой страной» («и может быть — скоро…») придется не только потому, что всякий человек смертен. Любые исторические потрясения ничтожны по сравнению с тем, что происходит при переходе от бытия к небытию, но сознание своей малости и конечности не выводит человека из той единственной жизни, которая ему дана и за которую он несет ответственность[288]. В последний раз мы видим Воротынцева не на вокзале, когда, расставшись с Алиной, он прощается со всей жизнью[289], но на могилёвском Валу, где раздумья героя о близящейся битве хоть и сцеплены с мыслью о смерти, но отнюдь ей не подчинены.

Революция не отменяет прежних личных злосчастий, но и одолеть человеческое стремление к счастью ей не всегда по силам. В центральной главе «Апреля…» (финал Первой книги) происходит неожиданная встреча Ксеньи и Сани, которые сразу и навсегда понимают, что они друг другу — суженые. Не революция переносит Саню в Москву — просто пришло время положенного отпуска, а в родной Сабле Сане делать нечего (31). На вечеринку к подруге Ксенья отправляется «вдруг», прежде обоснованно отказавшись: «Ой, не могу, ноги не идут» — после дня работы на земле и нескорого возвращения в город из Петровско-Разумовского (91). Все обстоятельства «против», даже найти вечером извозчика