Проза Александра Солженицына. Опыт прочтения — страница 90 из 99

в пореволюционной Москве труднее, чем раньше, — а встреча происходит. Это не простое сцепление случайностей, а судьба.

Сольный (адресованный одному новому знакомцу) танец Ксеньи напоминает о неудачной пробе, танце для Ярика Харитонова (М-17: 545), многодневные хождения с Саней по Москве (156) — о единственной прогулке с Яриком (М-17: 549). В марте Ксенья, ждущая любви, сердцем поняла, что Ярик — не тот, кто ей предназначен, и при всех своих сестринских чувствах к строгому, печальному и так нуждающемуся в женском тепле поручику ласково, но твердо его отвергла. Она ждала «своего» — и дождалась. И Саня, который не мог, «как Чернега, пойти к случайной тут крестьянке, лишь потому что хата её оказалась рядом», на офицерской вечеринке проникается правотой Краева: «Воюющему мужчине естественно знать ту женщину, к которой он должен вернуться, и весь его военный путь должен быть — к ней» (М-17: 577). Этот фронтовой разговор он вспомнит в счастливые московские дни (156). Наверняка вспоминает и о том, как в тот же вечер мечтал «полюбить — по-настоящему». Как думал о предстоящей поездке в Москву — «ни к кому определенному», но туда, где «сами тёплые стены московских переулков — помогут. В чём-то. Встретить кого-то. Ведь каждому это обещано». Как глядел на молодой месяц, свет которого превращал ледяшки в драгоценности и устремлял душу в «зовущую, невыразимую, загадочную красоту» звездного неба (М-17: 577). Когда Саня провожает Ксенью после первой встречи, «при поворотах извозчика полная луна с большой высоты щедро светила им то слева, то приветственно спереди, то снова слева, иногда скрываясь за близкими высокими зданиями, а то через реку напротив, — и всё это осталось как единое плавное счастливое проплытие под луной» (91). То, что было обещано под молодым месяцем, сбылось при полной луне.

Вглядимся попристальнее в историю молодой четы. Ксенья и Саня близкие земляки, но в родном краю не встретились. «…наш дом из поезда видно, когда проезжаешь, короткий миг» (91), — и Саня, отправляясь на войну, его не упустил:

А вот ‹…› показался верхний этаж кирпичного дома с жалюзными ставнями на окнах, а на угловом резном балконе — явная фигурка женщины в белом ‹…›

Наверно, молодой. Наверно, прелестной.

И закрылось опять тополями. И не увидеть её никогда.

(А-14:2)

Другую обитательницу этого дома (с балкона на поезд смотрела Ирина — А-14: 3) — лучшую, «свою» — Саня увидел и обрел.

Они «год перед войной учились тут оба в Москве — и не встретились» (91). Но нашли друг друга, хотя тому не было никаких внешних причин. Только внутренняя — вера в единственную любовь, опровергающая новомодные представления о легкости соединений и страсти как мучительной борьбе.

Переполненная наконец ставшим явью чувством, Ксенья вступает в спор с самим Гамсуном:

…Как будто: счастливой взаимной любви на земле вообще не бывает?

Но это — не так! Это было бы невозможно и чудовищно!

(91)

Любовь дается тем, кто сердцем знает: счастливы браки, что заключаются на небесах.

Они двое составили словно маленький челночок, безстрашно взявшийся переплыть море, и в самое неподходящее время. (Корабельная метафора памятна нам по главе о вдруг потерявшем силу прежде столь самодостаточном Польщикове — 109. — А. Н.)

Выбились из толпы (как во всем выбиваются. — А. Н.) направо — и как раз к Иверской часовне.

Влюбленных ведет Высшая сила, и они это чувствуют. Потому и молятся вместе: «Соедини нас, Матерь Божья, прочно и навсегда» (156).

Нет, взаимообретение Ксеньи Томчак и Исаакия Лаженицына не результат игры случая, но чудо. Единственное истинное чудо в «Красном Колесе».

Именно потому, что чудо действительно свершилось, Солженицын целомудренно не вводит этого слова в историю любви. (Оно прозвучит позднее — в начале рассказа о визите к Варсонофьеву — 180.) Хотя, вообще-то, слово «чудо» много раз уже возникало на страницах повествованья и вновь звучит в главе о прогулках Сани и Ксеньи. Но не в их интимном контексте.

Герои попадают на митинг у городской думы, где держит темпераментную «революционно-оборонческую» речь черноморец Баткин.

Толпа ревела, аплодировала, и даже со слезами: ах, как он говорит! что за матрос! Как сердце укрепляет!

Рядом хорошо одетый плотный господин, задыхаясь:

— Это чудо, наши марсельцы! Народная душа возрождается на наших глазах.

Молодая дама под сеткой:

— А Керенский — разве не чудо?

(156)

Баткин говорит, в общем, вполне разумные вещи, но речь его, как и прославляемая оратором «железная дисциплина» Черноморского флота, гроша ломаного не стоит. Как и все «севастопольское чудо», зыбкость которого остро чувствует его главный архитектор — адмирал Колчак, ответивший Гучкову на предложение возглавить уже разложившийся Балтийский флот: «…боюсь, что в Балтийском ничего не изменю. А Черноморский — совсем не так благополучен, как кажется. Я не уверен, что и мой престиж сдержит. Кончится и там, как в Балтийском» (41).

И если в апреле воли, харизмы и дипломатичности адмирала хватит на поддержание (и даже на разогрев) патриотического единения черноморцев (127), то уже в начале июня Колчак будет «изгнан матросами из Севастополя» (первая фраза конспекта Узла Пятого). Таково чудо «наших марсельцев». Что уж говорить о «чуде» рвущегося в короли шута-самозванца Керенского! Меж тем именно упование на чудо, невероятный поворот событий, появление «героя-вождя», пробуждение (возрождение) народной души, таинственное вмешательство Высшей силы в земные дела — главное умонастроение апреля, сменившее энтузиазм марта, когда столь многим казалось, что дальше все пойдет само собой.

Впрочем, один персонаж уповает на чудо уже в поворотный день России — это оставшийся после отречения в одиночестве Государь.

Лежал.

А может — Чудо какое-нибудь ещё произойдёт? Бог пошлёт вызволяющее всех Чудо??

Покачивалось, постукивало.

Постепенно отходили все жгучие мысли, пропущенные через себя, изживаемые думаньем и покорностью, и покорностью воле Божьей.

(М-17: 353)

Надежда на чудо (предполагающая самооправдание и отказ от ответственности за случившиеся) — мартовский соблазн не только императора, но и императрицы, объясняющей Лили Ден: «Мы, которым дано видеть всё и с другой стороны, — мы всё должны воспринимать как Божью руку. Мы молимся — а всё недостаточно. (То есть, если будем молиться больше и проникновеннее, то Господь всё наилучшим образом устроит. — А. Н.) Из другого мира, потом, мы всё это увидим совсем иначе. С отречением Государя всё кончено для России. Но мы не должны винить ни русский народ, ни солдат — они не виноваты».

И тут же императрица радуется вести о том, что «сводный гвардейский полк отказался сдать караулы пришедшим стрелкам! ‹…› Да ещё может быть с этого начнётся и весь великий поворот войск??» (М-17: 514).

Закономерно, что жена успокаивает наконец-то добравшегося до Царскосельского дворца (вернувшегося домой, в покой семьи) императора: «О Ники, предадимся воле Божьей! О Ники, Господь видит своих правых! Значит, зачем-то нужно, чтоб это всё так случилось. Я верю, я знаю: свершится чудо! будет явлено чудо над Россией и всеми нами! Народ очнётся от заблуждений и вновь вознесёт тебя на высоту!» (М-17: 526).

Чудо не должно торопить или вымогать: «Он (Государь. — А. Н.) оттого был внутренне спокоен, что твёрдо верил: и судьба России, и судьба его семьи находятся в руках Господа. Господь поставил его так, как он стоит. И что бы ни случилось — надо преклониться перед Его волей» (М-17: 639).

Для отошедшего от «первого ожога развенчанности» императора самообманное чувство своей правоты и радости обычной семейной жизни (занятия с сыном, посещение церковных служб, домашние торжества, физический труд на воздухе) даже важнее, чем скрытая надежда на чудо. Логика его такова: если я прав (а я прав), то Бог меня не оставит. Неполное согласие Государя и императрицы обусловлено различием их темпераментов, в сущности же они воспринимают свое новое положение (и положение страны) сходно:

Ещё весь март Аликс надеялась и молилась, что сплотятся верные смельчаки, разгонят эту банду и вернут власть царю. И только медленно примирялась она со взглядом Николая, что отречься — было, несомненно, правильно, это избавило Россию от гражданской войны при войне внешней.

Николай всё время умягчал её смириться: всё равно мы ничего больше сделать не можем. Надо на всё происходящее смотреть с той стороны, как и она любила говорить.

(134)

Николай остается в том же просветленном состоянии, в каком предстал читателю в последний раз на страницах Третьего Узла, в лучезарный мартовский день за расчисткой от снега дорожки в парке: «Ничего в мире больше не видишь, кроме этого, Богом созданного, бело-сверкающего моря» (М-17: 639). Только теперь пришла пора огородничества:

…Какая это благородная, возвышающая и вразумляющая работа — копка земли под посадку, под посев. ‹…› Со вниманием освобождать плодородие ото всего, что выросло бы сорняками и заглушило бы доброе дело. Смотреть, как шевелятся дождевые черви, и радоваться, что их не разрезал. ‹…› Древнее занятие! Ещё когда не было ни Византии, ни Греции, ни Вавилона — а уже так копали.

Масштабы тысячелетий! И что в них мы? и что наша история?

(134)

Глубокая правда пропитана успокоительной ложью. Бурно прущие сорняки заглушат посев. Сострадательность к червям не отменит самоуничтожения страны в гражданской войне. Грядущие бедствия России (и царской семьи) рождают ужас и при свете тысячелетий. Сегодняшняя пассивность не искупит многолетних вопиющих ошибок, приведших к преступному отречению (Николай так и не может понять, что отрекся от России), и не избавит от кровавого завтра. Когда же его зловещей поступи уже нельзя не слышать, остается только вновь адресоваться к Создателю: