[300]). Неявный автопортрет писателя в главе последней соотнесен с темой его будущего рождения в главах лаженицынских.
Русская литература XX века одарила нас несколькими книгами о становлении писателя, его пути, его избранничестве, о том, как его слово, преодолевая мрак бытия, побеждает смерть: «Дар» Набокова, «Мастер и Маргарита» Булгакова, «Пушкин» Тынянова, «Доктор Живаго» Пастернака… В этот ряд входит роман «В круге первом», роман, автобиографический герой которого, для того чтобы стать писателем, покидает относительно уютную шарашку и спускается в лагерный ад. Он вернется и расскажет о том, что видел. Центральная точка романа о Глебе Нержине (конец первого тома) — тост «за воскресение мёртвых!» (II, 373).
Соответствующая ей точка «Апреля…» — клокочущее в душе Ксеньи: «Радость! Радость! Радость!». «Дороженька» и «В круге первом» — вехи писательского пути, ведущего к замысленной прежде них большой книге о русской революции. Книге, повторим еще раз, воскрешающей Россию. Понятно, почему в ней необходимо появление будущего автора: «Есть ли что-нибудь на свете сильнее — линии жизни, просто жизни, как она сцепляется и вяжется от предков к потомкам?» (156).
Варсонофьев, разумеется, не знает, что станется с его молодыми посетителями. И тем более не может предположить, что у них родится сын, который напишет о русской революции так, как, наверно, написал бы сам московский «звездочёт». Но именно после неожиданного визита затворник, с основанием презирающий политическую возню и убежденный (справедливо), что «история создаётся не на митингах», признается себе: «только через земные события мы можем вести и космические битвы». Он думает о том, что ему предстоит покидать обжитый дом, куда-то ехать, искать свою дорогу, действовать. «Эта жизнерадостная молодая чета даже кстати сегодня пришлась Варсонофьеву. Поддала и веры. И сочувствия. И решимости» (185). Читатель тут должен вспомнить сон о запечатлении церкви, в котором Варсонофьев видит свою — давно отдалившуюся от него — дочь и чувствует, что «они снова были душами слитно, всё иное вмиг отшелушилось как случайное» (М-17: 640).
В разговоре с уходящими на войну мальчиками Варсонофьев сравнивает историю с рекой — «у неё свои законы течений, поворотов, завихрений», не подвластные умникам. «Связь поколений, учреждений, традиций, обычаев — это и есть связь струи» (А-14: 42).
В «Апреле…» реки, словно соответствуя революции, буйствуют. Но Солженицын не был бы собой, если б не ввел в Четвертый Узел два совсем иных речных пейзажа, напоминающих о вечности и таинственно сопряженной с ней большой человеческой истории.
Сегодня, слышала Вера, пошёл по Неве ладожский лёд. Он — всегда позже невского, с перерывом, и огромные бело-зелёные глыбы. У мостов и на загибах реки, говорят, заторы. Сходить посмотреть.
Осколок вечного величия — до нас, после нас.
И никаких сопутствующих больных современных мотивов, что лепятся к невскому ледоходу, разливу Дона, волжским штормам. Сходит наводнение и на Днепре, на который глядит с Вала брат Веры:
Что за радость — обширного взгляда с горы. На реку, на пойму, на даль. Как будто возносишься над своей жизнью.
Вот так бы похорониться: на крутом берегу русской реки, против широченной поймы. И на берегу западном, чтобы ноги к реке и с малым уклоном — как будто и лёжа всегда видеть и водную ширь, и восходы солнца за ней.
Видеть — значит не вполне умереть. Как взгляд Воротынцева охватывает всё большие пространства, так мысль его уходит от смерти к битве за будущую жизнь. Ту, за которую придется уложить себя под неведомо какой камень.
Исход боя известен. 5 мая, в тот день, когда Саня и Ксенья приходят к Варсонофьеву, а Воротынцев глядит далеко за Днепр, в Россию возвращается Троцкий (176). Финалы личных сюжетов вставлены в череду ленинско-троцковских глав, в хронику консолидации активного зла (176, 179, 181, 183, 184), на фоне которого столь жалки «блистательный» пустозвон Керенский (182) и усталый, уже робеющий перед Троцким Церетели (184). За текстом «Апреля…» помещен черный «Календарь революции», последняя строка которого — незабываемый для тех, кто жил при советской власти, выкрик Ленина на 1-м Всероссийском съезде советов: «Есть такая партия!» Есть. Она готова взять власть и ее возьмет. На без малого 74 года.
То, что началось в «Августе Четырнадцатого», закончилось «Апрелем Семнадцатого». Предваряя «На обрыве повествования», Солженицын пишет: «…нет другой решительной собранной динамичной силы в России как только большевики: октябрьский переворот уже с апреля вырисовывается как неизбежный».
Но история не равна политике. «Апрель…» — книга не только о распаде и растерянности, но и начале прозрения и сопротивления (на него не хватило сил, но оно было), о сохранении человеческого достоинства, без которого не сберечь веру, культуру, народ, страну. Потому так важны распыленные по тексту Четвертого Узла главы о вымышленных персонажах и личные мотивы в главах о персонажах исторических. Потому так важно узнать о встрече Сани и Ксеньи (и будущем рождении писателя) и увидеть Воротынцева (а сквозь него — Солженицына) на Валу истории.
Писатель не досказывает множества личных историй, а любимых героев оставляет в тот момент, когда будущее их туманно и предполагает новые тяжкие испытания. (Воротынцев не вспоминает в «Апреле…», что старый китаец нагадал ему «военную смерть» в 1945-м году (А-14: 55); Ксенья и Саня — в отличие от читателей, по необходимости отождествляющих героев с их прототипами, — не знают своего будущего.) Такой — открытый, что не противоречит художественной завершенности, — финал подсказан большой национальной традицией. «В минуту злую для него» расстается с Онегиным Пушкин; гадательны судьбы Веры и Райского в «Обрыве»; Раскольникову и Соне предстоит трудный путь возрождения; в новую — совсем не простую — жизнь входит подросток Аркадий Долгорукий; предыстория Алеши Карамазова (и пестуемых им мальчиков) не получает продолжения; распахнуты в неведомое финалы трех романов Толстого, протагонистам которых (Пьеру, Левину, Нехлюдову) кажется, что они обрели правду…
Построить (придумать) затекстовое бытие вымышленных литературных персонажей невозможно (все сторонние продолжения шедевров комически нелепы и беспомощны), но мы знаем, что герои, которых автор, завершив книгу, отпускает в непредсказуемую жизнь, входят в нее, усвоив уроки прошлого. Мы предполагаем их духовный рост, мы надеемся, что они будут достойны полученного от их создателя прощального дара[301]. Те же чувства мы испытываем к Георгию и Вере Воротынцевым, Ксенье и Сане, Варсонофьеву, Андозерской, Ликоне, доктору Федонину, братьям Харитоновым, лишь однажды (совсем ненадолго) возникающим в Четвертом Узле Виталию Кочармину и журналисту Самойлову и к вовсе не появляющимся на страницах «Апреля…» (но памятным по предыдущим Узлам) Арсению Благодарёву и его семье, Калисе, генералу Нечволодову, инженеру Архангородскому, медицинской сестре Тане Белобрагиной, рабочему Агафангелу Диомидовичу, что спрятал от бушующей солдатни капитана Нелидова (М-17: 204), ко многим людям, чьи лица мелькают в огромном калейдоскопе, — иногда и по имени не названным. Хорошо никому из них не придется (многие погибнут), но своей человеческой красоты, достоинства, благородства, добрых чувств они потерять не должны — ни в мясорубке Гражданской войны, ни в железных большевистских тисках, ни (если кому-то выпадет участь изгнанника) на чужбине. Они не вымышленные герои (вне зависимости от наличия или отсутствия прототипов) — такие люди были. Они менее виновны в разразившейся беде, чем даже самые совестливые, честные, стремящиеся к добру политики и идеологи[302]. Исходящий от них свет сильнее «бесспорного» выкрика чующего победу Ленина. Лучшими героями «повествованья в отмеренных сроках» и теми их потомками, что сумели стать настоящими детьми своих родителей, внуками своих дедов, наследниками своих пращуров, сохранилась Россия. Один из них совершил чудо — выстояв на войне, в лагерях и в поединке со смертельным недугом, создал эпос русского XX века, написал «В круге первом», «Один день Ивана Денисовича», «Матрёнин двор», «Раковый корпус», «Архипелаг ГУЛАГ», «Красное Колесо».
Глава V. Другая история: «На обрыве повествования. Конспект ненаписанных Узлов»
Перед всяким писателем-историком неизбежно встает вопрос о хронологических границах его труда. Проблема «начала» и «конца» — это проблема как сюжетной организации текста, так и его глубинного смысла, авторской трактовки истории. Солженицын мыслил исторический процесс текучим (потому Варсонофьев и сравнивает Историю с рекой), что не только подразумевало неприятие всех революций, но и затрудняло выделение и членение материала. Рано угадав роковую роль вступления России в Мировую войну (и соответственно необходимость военного зачина повествования о революции), Солженицын тем не менее вводит в «Август Четырнадцатого» сплотку «Из Узлов предыдущих» (12 глав), а в «Октябре Шестнадцатого», подробно рассказывая о полувековой распре власти и общества, не забывает заметить, что рознь началась много раньше (декабристы, заговор, приведший к убийству Павла I, «немецкие переодевания Петра», «соборы Никона»), «но будет с нас остановиться и на Александре II» (О-16: 7’). В «Красном Колесе» близкие автору герои вспоминают (и призывают помнить!) не только величественное прошлое России (генерал Нечволодов в обращенных к читателю из народа «Сказаниях о русской земле», где «православие ‹…› всегда право против католичества, московский трон против Новгорода, русские нравы мягче и чище западных» (А-14: 21); Струве на Троицком мосту в канун революции (М-17: 44)), но и темную составляющую национальной истории: