Проза Часть 2 — страница 17 из 29

— Обстановка очень тяжелая, — снова повторил, вовсе не придавая этим словам того значения, которое они имели для всех, в том числе для Лии.

Несмотря на то что немцы шли по его земле и он, вполне сносно зная географию, по сводкам Информбюро с недельным или полуторанедельным запозданием узнавал, где сейчас проходит линия фронта, общее положение его как-то мало тревожило. Война вообще казалась ему его личной удачей, и теперь, когда он на нее почти попал, ему не терпелось подойти к ней еще ближе, впритык, получить винтовку, ручной пулемет или «максим» (об автомате ППШ он и не мечтал) и делать то, что делают настоящие парни в кинофильмах. Он был неглупый мальчик и на многие вопросы мог бы ответить толково, но само его существо было пока глупее его разума, и он весь рвался туда, вперед, за реку и тишину, где весь мир в его представлении стреляет, тарахтит, рвется, горит, вспыхивает и кричит «ура!».

— Но как же это вышло?.. — спросила Лия, как-никак она была старше Гошки. Она сейчас чувствовала его таким близким, почти родным, что, пугаясь собственной смелости, выдавила:

— Как это допустили?

— Внезапность нападения! — отмахнулся он, пребывая еще в приподнятом состоянии: ему слышалась пулеметная стрельба и виделись падающие немцы с задирающимися кверху стволами винтовок.

— Я, знаете, плохой политик, — шептала Лия, — но мне очень не нравился договор с Гитлером. Меня это оскорбляло: с такими людоедами здороваться за руку. Нет, это было очень неприятно…

— Дипломатическая хитрость. Нам нужно было спасти украинцев и белорусов, — небрежно сказал он, хотя два года назад ему самому этот пакт был не по душе.

Белорусы и украинцы были какие-то абстрактные, а сражения, которые он рисовал цветными карандашами (а еще чаще представлял их себе перед сном или во сне), были реальными и понятными. После заключения пакта он уже не знал, можно ли рисовать на вражеских касках свастику. На касках англичан можно было писать «фунт стерлингов», но это не так впечатляло. Свастика же была привычной и ясной, и по ней он бы ни за что не промахнулся.

— Нет, не говорите… Я все-таки ничего не понимаю, — не унималась расхрабрившаяся Лия. — Я хочу чем-то помочь. Даже не помочь. Я просто обязана что-то делать. Ну хорошо, пусть — окопы. Но теперь вы говорите, что окопы не нужны.

— Вы не волнуйтесь. Немцев мы разобьем…

— Да. Я понимаю… Но нельзя же сидеть без дела. Вы знаете, — она приглушила шепот, — у моего папы были неприятности. Так я его не только утешала. Я заставляла его писать и писать заявления и жалобы, просьбы и объяснения — во все, какие можно, инстанции. Я ему не давала сидеть без дела. Тормошила его. Если ничего не делать, можно с ума сойти. Опуститься. Можно даже перестать умываться…

— Да, конечно, — не совсем уверенно кивнул Гошка.

— Вы знаете… Я все время думаю: ведь нас больше… Нас в два, нет, в три раза больше, чем фашистов. Пусть один наш убьет одного фашиста и даже сам погибнет. Ведь тогда мы победим. Я сама готова погибнуть, но сначала я хочу убить одного гитлеровца.

— Они в бронетранспортерах едут. Пуля броню не пробивает…

— Так что же делать? А где наши броневики? Помните, перед праздниками нас ночью будили танки?.. Помните?

— Да! Ведь мы с вами из одного дома! — вдруг неизвестно почему обрадовался Гошка.

— Правда, — улыбнулась Лия, не понимая, что же тут удивительного: и Санюра из того же дома, и еще многие женщины.

— А вы петь любите? — спросил он, будто о самом главном.

— Люблю. Только про себя. У меня ни слуха, ни голоса.

— Правда? — обрадовался он. — И у меня тоже. Я только в уме пою. Я вам сейчас спою свою любимую, а вы по глазам догадайтесь.

— Я не сумею, — улыбнулась польщенная Лия. — Я очень неспособная.

— Да нет! Вы обязательно догадаетесь. Вот смотрите! — Он сжал губы, ноздри у него растопырились и зрачки остановились. Он почти не дышал.

— Ну? — наконец спросил он, побагровев, словно тащил четырехпудовый мешок.

— Не знаю, боюсь ошибиться, — смутилась Лия. — Мне показалось, под конец вроде:


Там, где кони по трупам шагают…

— Правильно! — воскликнул он. — А говорите, неспособная. Да вы просто ясновидец!..

Гаврилов, гоняя сон, бродил вокруг храма, спускался к речке, споласкивал лицо и снова, поднимаясь на бугор, обходил церковь. Шофер, не помещаясь в кабине, спал, вытянув из нее огромные ноги. Сапоги на них были поновей гавриловских. Ветер то унимался, то задувал снова, и кровельное железо на церкви бормотало что-то грустное, схожее с вальсом «На сопках Маньчжурии». Гаврилов все песни пел на один мотив, выбирая слова по настроению.

«На немцев работает!» — думал сейчас он про все сразу — и про ветер, и про погоду, и про положение, в которое не по своей воле попали и он, и его страна. И вдруг, в который уже раз со злобой и огорчением, глянув вверх, он увидел скользнувшее по краешку луны самолетное крыло и тут же сквозь ветер угадал гудение бомбардировщиков. Их, похоже, было немало, потому что спустя минуту еще один прикрыл лезвие луны. Шли они высоко, и угадать их он не мог, но летели они прямо над шоссе, и он понимал, что на Москву. С начала войны он так мало видел своих боевых машин, что каждую летящую, пока ясно не различал на ней звезды, принимал за чужую. Так было проще. Не надо было потом ругать себя за дурость. Зато редкие исключения были как подарок. Даже в московском госпитале, когда над головой вертелись ЯКи и МИГи, Гаврилов и то всякий раз ожидал от них подвоха, пока при свете солнца или при снижении ярко не вспыхивала на крыльях родная звезда.

«Все туда — все на него! — думал капитан, боясь даже себе назвать то великое имя. — И мы все стараемся ради него». — И тут Гаврилов со скорбью вспомнил все покинутые виденные и не виденные им города и в первую голову Слуцк, где осталась Сима с детьми. «Все его охраняем, — злобно добавил, забывая на миг, что Москва — это не только место, где живет тот человек, а еще, между прочим, и столица. — Охраняют, не пустят, — повторил, когда вдалеке почудились частые, как удары нервного пульса, выстрелы зениток. — А может, не знает, где сейчас немцы? — пришла в голову нелепая мысль. — Может, ему не докладывают? А как же речь третьего июля? Нет, знает. Знает, да не все».

Его отношения с тем знающим или не все знающим человеком были на самом деле не так просты, как считали сослуживцы Гаврилова и как считал он сам. Сначала для него, красноармейца срочной службы, главным был нарком Клим, луганский слесарь, свой русак, ясный и понятный, а тот, с трубкой, тоже вроде был, но его как бы и не было. И для отделенного Гаврилова Клим еще был главным, но потом все сменилось, и хоть Клим нацепил маршальские здоровенные звезды, а тот по-прежнему носил красноармейскую шинель, не приведи бог было теперь поставить его позади Клима. И, ломая язык, твердо и навсегда, запомнил старшина Гаврилов его трудное отчество и уже никогда не путал. Так, помалу да потиху, стал трубокур из поставленного впереди — взаправду впереди, и лицо его, поначалу некрасивое и чужое, стало привычным, своим, таким, как будто он был с нами всегда, с самого рождения. И уже младший политрук, бойко излагая своими словами газетные статьи, не кривя душой, хвалил Сталина. «Вот это политрук, не то что ты, — говорил себе Гаврилов. — Ты толкаешь бойцам новости, а они в кресты-нолики играют. А он слово скажет — все рот раскроют и еще полгода потом учат-переписывают».

Как человек, всю жизнь работающий с людьми, Гаврилов не мог не уважать авторитет, завоеванный у всего народа. И после, когда потихоньку, а потом и в открытую, в их полку и в соседних стали хватать по ночам командиров, от комполка до ротных, а комиссаров так вообще чуть не сплошь, он, жалея их детей и жен, кивал при женских всхлипах: «Сталин не знает!», но про себя считал: знает, и, бессонно копаясь в памяти, пытался найти вину каждого взятого. И когда найти было нечего и разговоров никаких не вспоминалось, все равно считал, что тому, наверху, виднее.

— Да не гуртись ты, Ваня, при начальниках, — пела ему по ночам мудрая Сима. — Ты при бойцах, при бойцах держись. От начальства — вред один! — и она звала теперь на чай только старшин да помкомвзводов и, изворачиваясь, угощала их чем бог послал.

Тем, может, и спасла Гаврилова в те непонятные годы. А когда ему прошлой весной заместо трех кубарей навесили шпалу и назвали капитаном, рада была до небес не столько большему окладу, как тому, что должность теперь командирская и трепать языком можно поменьше. Все беды от длинных речей, считала Сима. А о Главном политруке она думать не хотела и ему не советовала.

— Ты мой Сталин, — пела ему ночью. — Мне тебя с пацанами — вон как хватает, — и проводила ладонью по шее.