Проза Часть 3 — страница 31 из 34

— Япония уже на последнем вздохе, — сказал Вениамин. — Не беспокойтесь.

Его крашеная супруга гордо поправила кружева.

— Не волнуйтесь, молодой человек, — продолжал инженер-химик. — Американцы за япошек всерьез взялись. Если что и начнется с нашей стороны, так только к дележу поспеем.

— Тебе легко рассуждать, Веня, — уколола его Генкина мать.

— Веньямин, если сказал, знает, — ответила инженерша.

— С Хирохито личную беседу имели? — съязвил мастер цеха.

— Газеты читаю, молодой человек, — ответил инженер.

— Э, в газетах разве напишут, — сказал Семен. — Лучше выпьем!

— Не волнуйся, Валерий, — улыбнулся мне Петр Васильевич. — Это не война. Может, доехать не успеет родитель. Японцы — не немцы. Германию разбили, а этих уж как-нибудь. Они только для китайцев вояки.

Ух, верить хотелось! Не читал я никогда этих рубрик про Тихий океан. Даже сейчас, в библиотеке, не взял газетной подшивки. Козлов оттеснил отца в моей башке.

— Все будет хорошо, Валерий! — повторил Петр Васильевич. — Самураи — не немцы. Немцы — вот солдаты. Немцы сына у меня отняли. — Он уже порядком выпил.

— Эх, Геня, спой лучше. Что делать — нет Вовы. Нету! Спой, Геня, ту самую… Ты знаешь.

Генка обнял меня за плечи.

— Только не вой, Скок, — шепнул на ухо, а сам распустил губы, подпер кулаком щеку и начал:


Ты, с любовью шитая,

Пулями пробитая,

У костров сожженная

В холод и мятель…

Он особенно жал на «я» в «мятели». Я пошел вторым голосом, стараясь не наступать на концы строчек:

Временем потрепана,

Бережно заштопана,

С потемневшим воротом

Серая шинель.

От «временем потрепана» песня повторялась. Слезы она вышибала. И плевать было на все беды-неудачи. Я пел, как пил до этого, стараясь не жадничать, не торопиться и не запаздывать. Думал только о песне, все остальное отталкивал, оттирал плечом.

Ты пропахла порохом,

Но ценю я дорого

Боевую спутницу

Фронтовых недель… —

пел Генка, а я завидовал Семену, который глядел на меня одним глазом с черной повязкой. Наверно, считал: Примазываешься, браток.

А может, и не думал этого вовсе, а просто старался запомнить слова. Он хоть и спекулянтом стал, но песня ему тоже нравилась.

В ночь сырую, длинную

Служишь ты периною,

Согреваешь ласково,

Серая шинель.

На другом конце стола Генкин отец подпевал и еще женщины подтягивали. Инженерша сидела тихо и скромно. Мотив был простой. Очень похожий на «Вышел в степь донецкую парень молодой». Генка вел уже третий куплет, обнимая меня за плечо. Хорошая была песня, и мы с ним одинаково ее понимали. Никакого в ней не было вранья. Никакого крику о героизме. Чего кричать? Героизм и без крику был. Иначе не сидеть нам тут за столом и петь… Только несколько слов в тексте мне не нравились, но я молчал, не говорил Генке. Он бы от злости еще чего доброго драться полез.

Плотная, суконная,

Родиной даренная —

Тут Генка выжимал слова, как штангу. Как Атлант — небо держал.

Разве тебя могут взять

Пуля и шрапнель?

Против сердца воина

Не бывать пробоине…

Вот эта «пробоина» меня немного раздражала, но сейчас она прошла легко. Черт с ней. Может, когда тебя проткнут пулей, рана пробоиной покажется. И еще мне не нравилась «шрапнель». В эту войну, вроде, шрапнели не употребляли. А в общем, черт с ними. Не в них дело.

Грудь укроет с орденом

Серая шинель…

Уже все подпевали, и подполковник, и Семен-сапожник, и мастер цеха (не стесняясь, что не воевал). Все, кроме инженера, который болел язвой. Подполковник пел и не задавался, что ему всего шаг до каракулевой папахи, а сапожник плевал, что свояк высоко поднялся, с генералами вась-вась. Война на всех была одна. Все ее вместе сработали. Никто не считал себя хуже другого. При этой песне чины не имели значения…

Теперь начиналось самое главное. Самое — ради чего тянули три куплета и половину каждого повторяли по два раза:

Вот приду с победою,

Выпью-пообедаю,

Мать постелит мягкую,

Чистую постель.

У всех в глазах стояли слезы. Меня и трезвого, когда пел, прошибало, а теперь, с такой прибавкой — говорить нечего… Я снова подумал об отце.

В светлый угол горницы

Со слезами гордости

Мать повесит спутницу —

Серую шинель.

Вот была песня!

Человек с войны вернулся. Живым. Мы чокнулись еще. Я уже не был тут чужим. Уходить не хотелось. Вот чего умела песня. (С водкой на пару!) Победа! Жизнь. И нечего раньше времени руки поднимать!

Эх, пить будем,

Гулять будем,

А смерть придет —

Помирать будем.

И правильно. Это только Козлов до времени сдавался. Да и то не во всем. Светку все-таки обнимал. Что смерть, что тюрьма — одно и то же, а до них пожить можно. Пить, закусывать, улыбаться через стол Генкиному отцу и обнимать Генку, как брата.

Вот чего может песня. И никогда не узнаем, кто ее написал. Ясно, не писатель. Наверно, простой парень, чудак какой-нибудь. Лейтенант или солдат с десятилеткой. Может, его уже давно в живых нет. А здорово было, если б он выжил и сейчас сюда вошел. Мы бы с Генкой еще в магазин сбегали.

25

Она, как душ, была, всего отмывала — эта «Серая шинель». Наверно, потому нравилась Семену. Она всех отмывала. Только не меня. Я был гадом. Так сказала Светка. Песня кончилась, и над салатом, над папиросным дымом, над разговорами — бабскими — гу-гу-гу — и над мужской хмелятиной прямо так и висело: «Гад! Гад! Гад!»

Заплаканная Светкина безбровая морда выворачивалась: «Гад… Страшный человек…»

— Пойду, — шепнул я Генке.

— Сиди, Скок, — придавил он мне плечо.

— Пойду, — застонал ему в ухо. — Мне хреново. Потом объясню.

Я выскочил от них, как обваренный. «Гад! Гад!» — неслось за мной.

Внизу была пивная. Я глотнул, не закусывая, сто пятьдесят. «Гад!» — плескалось в стакане.

Теперь знал точно, что поеду. Пьян был — не передать. На полном ходу вскочил в трамвай — он с горы несся.

— Очумелый! — крикнула кондукторша, она стояла на площадке у тормозного колеса.

— Жизни не жалко! — сказал кто-то из вагона.

— Гад! — услышал я.

А стань я на Светкино место? Вдруг, за полсуток впервые, заявляется Коромыслов, словно проверяет. Все равно как наводчик. Или хуже! Вроде таких вежливых граждан, на которых сразу и не подумаешь. Мать рассказывала: у них на службе одной тетеньке предлагали такую должность. Она в техническом архиве работала. Образования у нее не было, только гимназия, кроме того, муж репрессирован был. Ей намекали, что, если не согласится, ее понизят. Литер отберут. Эта Ксения Дмитриевна, очень симпатичная и воспитанная женщина, все советовалась с матерью, как отбояриться. Думаю, ей удалось, иначе б она ушла. Все-таки она интеллигентная…

То ли трамвай трясло, то ли тряслась моя голова. Еле доехал до Трубной. Уже стемнело. И снова, хоть от водки пошатывало, все равно одиночество было зверским. Я полез в автоматную будку.

— Где ты был? — кричала Марго. — На футболе?!

— Каком футболе!.. У меня столько всего…

— Не кричи. Я не глухая.

— Да я не кричу.

— Где ты был?! Я целый день дома сижу. На дачу не поехала.

— На похоронах, я же говорил… Я с Трубной звоню. Мне к Поляковой надо. Подъезжай туда.

— Очень надо! А ты чего там потерял? Она тебя терпеть не может.

— Это ошибка. Она перепутала.

— Не ори так!

— Подъезжай…

— Очень надо! Я там ничего не забыла.

— Вы ж подруги.

— Не ори! Подруги? Скажешь! У меня таких подруг до Берлина три ряда. Я его целый день жду, а он к Светке… Дурак, она тебя гадом обозвала.

— Мне надо… Понимаешь… Она все перепутала. Я ей в пять минут объясню.

— Не тарахти так.

— Подъезжай… Или я потом позвоню.