кто сметает мусор со стола,
а красавица приемник в белы рученьки взяла,
смотрит нежно, целует кнопку.
Укрывает салфеткою вышитой,
отставляет подальше от края.
И петух задремал, словно выжатый,
мысли зряшные перебирая.
И ему примстилось так:
контора пишет,
птица-курица летает повсеместно,
а поблизости – молчат, но кто-то дышит,
и дыхание ему небезызвестно.
Кто-то здесь чужой, ну и пусть,
выберусь – авось разберусь.
Дальше спит то весь, то не весь.
То ему теснó, то темно.
В печке загудят, скажут: эсь?
А ему давно все равно.
Просыпается: кругом благоуханье.
Рассвело, и слышно сонное дыханье.
Выпал снег, как в святочном рассказе,
горница, как горлица, чиста,
голый прут в пустой и пыльной вазе
выгнал два нешуточных листа,
жизнь кипит, как пузыри в нарзане,
упыри с умытыми глазами
принесли глазунью и чайку,
свет, как масло, капает с кроссовка.
Только черноглазая красотка
у окна бледна и начеку.
И когда запел мотор комаром,
а другой его напев подхватил,
и повисла тишина топором,
будто кто-то за нее заплатил,
красавица негромко
проговорила «Едут…»,
так следует смертельный приговор.
XIII А, следует за XIV
Милая Дина, не сплю, и уже светает.
Жизнь как помадка, сладко и сразу тает.
Здесь не Москва, и курицы здесь летают.
Скоро я лягу на снег и уже не встану.
Будет у нас операция утром рано.
Местный полковник, с ним и его бараны.
Я оставляю тебе мои наработки.
В сейфе заметки, в столе рапортá и сводки.
Кончилась водка – а мне бы хотелось водки.
Сколько с тобой проработали мы – не помню,
с первого раза, с тех пор, как пошли в упряжке,
так и бежим в кругу, как слепые пони,
как стриптизерши, во тьме задираем ляжки.
Здешнее дело особое, не такое.
Мне наказали его провести без шума.
Скоро закончится все, помаши рукою,
выдадут премию, купишь любую шубу.
Дина, ты знаешь, с тех пор, как пропала Нина,
что-то запало, как клавиша пианино,
вот и теряю волю к сыскному делу —
или оно само ко мне охладело?
Помнишь, в июне, году в девяносто пятом
оборотня ловили в гречишном поле?
Так вот и я бегу без ума и воли,
в форменном кителе порванном и измятом.
Больше с тобой не увидимся, дорогая,
и ни на том, ни на этом, я полагаю.
XV
Но когда в тихий дом, словно бес в ребро,
разом заявилося местное угро,
и когда столицая, с пушками под мышками,
с красненькими книжками сунулась милиция
оцеплять околицу и двери выбивать —
пусто было в горнице: лампа да кровать.
На кровати баба, в пасти сигарета —
взять ее под арест и сажать в карету.
Только что-то мнутся, как перед покойником,
может, дожидаются опеля с полковником?
Тот выходит важный, сам пускает дым,
и несут шестерки курицу за ним.
Вот она, боится, смотрит, как печать.
Скоро-скоро мы ее станем выручать!
В горницу заносят, сажают на пол.
И тогда полковник, гладкие бока,
отодвинул опера, что курицу лапал,
и со всего размаха ей дал пинка.
А она ни звука, токмо охнула —
и земля под ними тихо ухнула.
И петух, как неумелый голубь,
оборота не стерпев такого,
на защиту ринулся, как в пролубь:
и отчаянно, и бестолково.
Не летал, как ласточка рябая,
высоко под дедовскую крышу,
лишнее выигрывая время,
а кричал, крылами загребая,
лез в лицо, заскакивал повыше —
бить-клевать полковниково темя.
Но пока он бился и ярился,
коридор торжественный открылся.
Свет вскипел, и поглядим сквозь слезы:
новый свет янтарно-полосат.
Мертвецы, медведи и березы
в ручеек играют, как детсад,
силовые линии снуют,
курицу вытягива-ю-ют…
Сделали бы все, как захотели,
и о них бы пели горожанки,
но встает красавица с лежанки
и стоит меж этими и теми.
Голосом чистопородной суки —
ноты незакатные, грудные —
говорит: «Ну что, мои родные,
принимайте их под белы руки!»
И плывет, как медленная кошка
или мяч поверх высокой сетки:
мимо печки – около окошка —
и – рывком – приемник из розетки.
Тот пролаял, будто кабыздох,
рухнул на пол, треснул и издох.
XVI
Происходит бесшумный оглушительный взрыв.
Поглядим, кто остался жив.
XVII
И пьяница видит себя на полу
в прекрасном и, кажется, красном углу.
Он видит мужские рабочие руки,
и ноги в ботинках, и полы пальто.
Он помнит, но, кажется, помнит не то.
Как после дороги, войны и разлуки,
идут головой непонятные крýги,
и хочется, други, немедленно сто.
И странный озноб от макушки до пяток,
как будто состарился лет на десяток.
Он смотрит, как новенький, по сторонам,
поводит крылом, понимает: рукою,
а видит при этом другое: такое,
что видится к скорым похоронам.
Стоит вдалеке и блестит, как половник,
в прозрачных погонах стеклянный полковник,
и, остекленевши, за стеклами окон
прозрачные оперативники ждут,
а время идет, развиваясь, как локон,
и заново скручиваясь, как жгут.
Уходит во тьму коридор из стекла,
когда-то кончаясь стеклянной стеною,
и, руку рукою держа ледяною,
стеклянные в стены вмерзают тела.
И тонкий на них осыпается пепел,
как утренний снег да с высоких стропил.
И пьяница вздрогнул, и более нé пил,
но вспомнил при этом, с чего он пил.
Как брел он за гробом, по снегу хрустя.
Как слезы размазывал, выйдя к гостям.
Как старшая дочь убирала портреты,
искала бутылки, грозила ножом,
как вышел во двор пострелять сигареты —
да так и ушел за своим миражом.
Какая-то бабка ему подсказала,
что есть благодетели, могут помочь,
для их подопечных в безлунную ночь
особенный скорый уходит с вокзала.
Возьмешь, что дадут, отвезешь, как попросят,
молчком как собака, что палочку носит —
и будет свиданка, обратный билет,
и счастье еще на несколько лет.
И в черненьком платье, в платочке горошком,
рукою испуганный рот прикрывая,
его неживая стоит как живая,
как свечка стоит перед низким порожком,
где черную курицу высадил опер.
И пьяница охнул.
И пьяница обмер.
И долго они, обнимая друг друга,
стояли по центру незримого круга,
и щеки ему целовала она,
как зерна клевала, когда голодна.
XVIII
А покуда автор пишет
про жену обнимать,
он негромкий голос слышит:
«Руки вверх, вашу мать!»
И покачиваясь на черных, ловко скошенных каблуках,
из тени выходит красавица, и пушка в ее руках,
и, держа двоих на одном прицеле,
она бросает: «Стоять, бандитская шкура!
Я – майор Кантария из московского МУРа,
дело сделано, я у цели.
Руки за спину, встали лицом к стене.
У меня ваша жизнь в особой цене,
но на ней я поставлю точку,
если те, кто и тут прикрывают вас,
не вернут мне здесь и сейчас
год назад украденную
любимую
дочку.
Я искала ее на каждом краю земли.
Я по чистой случайности встала на верный след.
Я обманывала товарищей, но другого выхода нет,
и меня на вас навели.
Слушай, те или то, что ведает их судьбой,
звон в ушах, пятно на обоях!
Отдавайте мне дочь, иначе, клянусь собой,
докурю и кончу обоих».
Переводит дыханье. Ждет.
Время медленное идет.
И как будто кто-то незнакомый,
кто-то равнодушный и белесый
завертел у брошенного дома
снеговые мутные колеса,
слушая, не слушая, решая.
И настала тишина большая.
– Ты зачем ей голову морочишь?
Лучше с нами делай что захочешь,
но верни ей маленькую дочку —
человеку худо быть без дочек! —
говорит неведомому уху
курица ли, пьяницына женка?
– Ты отдай ей маленькую дочку,
человеку худо быть без дочек,
а уж с нами можешь не стесняться,