у бывалого форейтора про дороги. Форейторские лошади, слава Богу, проскакали через узкий мостик, кажущийся таким опасным для колымажных лошадей. Известное дело, не видывали и заноровились, И тут старая манера бить кнутом только испортит дело. Пусть-ка форейтор несколько раз переедет мостик на своих под самым носом колымажных лошадей, так колымажные-то очнутся и сами тронут следом за передними. Все бы хорошо. Но тут еще другая беда. Хотя форейтор, в сравнении с кучером, парень бывалый; но, несмотря на долгую скачку вдоль и поперек, он все еще не выветрился. Сейчас видно, что они, и тот, и другой, не только одной семьи, а братья родные, которым, как говорится, в немце (то есть в порядке и сдержанности) тесно. Вот форейтор-то и вышел балагур хоть куда, он теперь может хоть с какою ни на есть особой разумом пораскинуть, а на деле до сих пор у чужих разных господ перенял только кафтан немецкого сукна, розовый галстук да папиросы. Что станешь делать с широкими натурами! Кроме крученых папирос он до страсти полюбил: «Шпилен-зи полька!» «Бутылочку похолоднее!» А разверните-ка ему немецкие-то полы, так увидите, что под ним седло все истыкано, один войлок торчит, да что еще! Сказывают, лошадей-то он мало что не кормит, а успел где-то заложить. Старик-кучер смотрел, смотрел, слез с козел — да в кабак, благо около кабака завязли. Говорят, кучер-то позапасливей и бережет мелочь в сапогах, да что-то плохо верится. Где, кажется, пьющему человеку быть запасливым около кабака. Прежде точно и кучеру, и форейтору думать много не нужно было. Лошади были свежие, еще не умотались; чуть стали запинаться, «валяй по трем, коренной не тронь». Великое и прямое дело было в то время кнут. Но теперь форейтор догадался, что когда лошадь заноровилась, то что ни больше пори кнутом, то хуже. А вот о другом-то, таком же известном свойстве лошади они не догадываются. Иная худо зимовавшая лошадь с первого или со второго разу заноровится, так что бьются-бьются с ней, да и бросят. Глядишь, поступила на хороший корм, справилась и затем тронет с места без малейшего норова. «Люби кататься, люби саночки возить». А последнего-то ни кучер, ни форейтор терпеть не могут. Они точно не понимают, что синий кафтан — следствие исправных лошадей и что по грязной дороге, и в еще более грязной избе, такой кафтан случайная прихоть, а не насущная потребность.
Выше я радовался возникающим в народе потребностям некоторых удобств. Но эти факты действительно отрадны только там, где они являются выражением более высокого уровня жизни.
В запрошлом году, в сезон тетеревиной охоты, мне привелось побывать у одного из героев тургеневского рассказа: «Хорь и Калиныч». Я ночевал у самого Хоря. Заинтересованный мастерским очерком поэта, я с большим вниманием всматривался в личность и домашний быт моего хозяина. Хорю теперь за восемьдесят лет, но его колоссальной фигуре и геркулесовскому сложению лета нипочем. Он сам был моим вожатым в лесу, и, следуя за ним, я устал до изнеможения; он ничего. Попал я в эту глушь как раз на Петров день. Хорь сам quasi-грамотный, хотя не научил ни детей, ни внучат тому же. У него какая-то старопечатная славянская книга, и подле нее медные круглые очки, которыми он ущемляет нос перед чтением. Надо было видеть, с каким таинственно-торжественным видом Хорь принялся за чтение вслух по складам. Очевидно, книга выводила его из обычной жизненной колеи. Это уже было не занятие, а колдовство. Старшие разошлись из избы по соседям. Оставались только ребятишки, возившиеся на грязном полу, да старуха сидела на сундуке и перебирала какие-то тряпки близ дверей в занятую мною душную, грязную, кишащую мухами и тараканами каморку.
Старуха, верно, для праздника поприневолилась над пирогами и потому громогласно икала, приговаривая: «Господи Исусе Христе!» И посреди этого раздавались носовые звуки: «сту-жда-ю-ще-му-ся». Часа в три после обеда втащили буро-зеленый самовар, и Хорь прошел в мою каморку к шкапу с разбитыми стеклами. Там стояли разные бутылки с маслами и прокислыми ягодами, разнокалиберные чашки, помадная банка со скипидаром, а рядом с нею из замазанной синей бумаги выглядывали крупные листья чаю. Тут же, на другой бумажке, лежал кусок сахару, до невероятия засиженный мухами.
— Не хочешь ли, старик, я тебе отсыплю свеженького чайку?
— Пожалуйте. Да ведь нам чай надолго, — прибавил Хорь. — Пьем мы его по праздникам. Попьем, попьем да опять на бумаге высушим. Вот он и надолго хватит.
Кто после этого скажет, чтобы грамотность и чай были в семье Хоря действительными потребностями?
Федот и праздник Михаила Архангела
Хотя мимо меня, в полуверсте, пролегает старая мценско-курская большая дорога, но по случаю шоссе почтовые станции на ней упразднены и спасительные в зимние метели старые ракиты безжалостно истребляются соседними крестьянами и проходящими гуртовщиками. Зато почти на половине пути, на самой большой дороге, сидит зажиточный, некогда богатый двор Федота. Отец Федота, бывший крепостной, откупился с своею семьей на волю, купил у барина сто десятин земли, в том числе несколько десятин строевого дубу, выстроил на большой дороге постоялый двор и на превосходных лошадях держал вольную станцию. Старик, само собою разумеется, был отличный хозяин, держал детей в страхе Божием, и семейство при нем процветало.
Двор их я знаю уже лет двадцать пять и помню их патриархальный быт еще в то время, когда теперешний хозяин Федот и пьяный брат его, мценский ямщик, возили, молодыми парнями, проезжих на превосходных отцовских лошадях. Этот промысл перешел к ним от отца, но мало-помалу — особенно стало это заметно в последние три-четыре года — все у Федота пошло под гору. В праздник Федот неминуемо пьян, и добрые лошади от дурного корму и присмотру еле-еле таскают проезжие экипажи.
Как бы то ни было, за неимением почтовых, нам при поездках в Мценск приходится или высылать своих на подставу к Федоту, или, доехав до него, брать его лошадей.
Шестого ноября мне нужно было побывать в Мценске, куда должен был приехать и Ш. Дорога от осенних проливных дождей была отвратительная; тем не менее я доехал до Федота на своих без особых приключений. Федота не было дома, так называемая горница для проезжих была не топлена, чего в прежние времена не случалось, и я был вынужден отогреваться в общей избе, состоящей из двух старых, покривившихся и подпертых срубов. Трудно себе представить более грязное и запущенное человеческое жилище. Я застал двадцатилетнюю хозяйскую дочь одну, если не считать старуху-мать, от головной боли валявшуюся под грязным полушубком на лавке. Девушка, сама в грязной рубахе и не менее грязном сарафане, мела дырявый скачущий пол, покрытый перьями.
— Или кур щипала? — спросил я ее, закуривая папироску и начиная ходить взад и вперед по избе, чтоб отогреть ноги.
— Как же, к празднику, к Михаилу Архангелу. У нас престол. Уж я их щипала, щипала! В одни руки. Ишь мать-то от головы другую неделю валяется.
Проходя взад и вперед от двери к печке, я заглянул в так называемую загнетку (площадку перед устьем). В углу ее, небольшою пирамидой, возвышались обгорелые, паленые бараньи головы.
— Эка вы баранов-то надушили. Куда вам такая пропасть, пять баранов?
— Там их шесть, — отвечала девушка не без гордости. — Как же? праздник! Все поедят. Священники будут.
Овца у нас стоит три рубля серебром и весит около пуда, подумал я. Куда такую пропасть мяса одиноко сидящему двору? Да и какой расход!
Девятого ноября мы с Ш. на усталых лошадях приближались на возвратном пути к усадьбе Федота.
— Кажется, — заметил Ш., - придется нам сегодня долго дожидаться, пока соберут тройку. Федот теперь или лежит, или сидит с красно-сизым носом, и толку долго не добьешься.
На пороге сеней нас встретил какой-то залихватски развеселый парень в синем кафтане и красной рубашке.
— Изволите, господа, лошадок спрашивать? В ту же минуту соберут. Про Федота мы и не спрашивали, в уверенности получить неизбежный ответ: «Отдыхает, того, маленько выпивши».
Каково же было наше удивление, когда в дверях перегородки показался Федот, да еще совершенно трезвый.
— Что это ты, Федот, не пьян? — спросил его Ш.
— Нет, будет. Вчера точно, сильно было в голове, а сегодня не надо. Сегодня я еще ни-ни, маковой росинки во рту не было, а не то что пьян.
— А вчера-таки справил праздник? — спросил я его в свою очередь. — Кто же гости-то были?
— Да вот, парень-то, что, может, видели в сенях, это мой зять с женою; кое-кто из ближних соседей, человек пять было, может статься; да причет церковный. Как же, нельзя! Не то, что кто-нибудь; надо угостить как должно. Нельзя же.
— А сколько, скажи-ка правду, стал тебе вчерашний праздник? Как-то бойко подмигнув одним глазом, Федот наклонился ко мне и вполголоса произнес: «Рублей в пятьдесят серебром обошлось. Я тут не считаю домашнего, муки, крупы, картошек».
Вот отчего, подумал я, так тупы стали его лошади. Мало ли годовых праздников, и если каждый стоит ему хоть в половину против престольного, то денег, необходимых в хозяйстве, пропразднуется немало. Нам запрягли лошадей, и я потребовал счет, который, по недостатку мелочи, редко у нас бывает очищен копейка в копейку. Сосчитав мой расход, Федот лукаво поглядел на меня и скинул две косточки на счетах.
— Эти два рубля за мною были еще с позапрошлого разу, — сказал он.
— Каких два рубля?
— А помните, вы проезжали в коляске да за четверку следовало три рубля, а вы мне дали ассигнацию. Я посмотрел на нее, отправя вас с малым, а там не три, а пять рублей. Думал я, ошибся ли это он, или пытает меня. Верно, спросит. А вот вы и в другой после проезжаете, а не спрашиваете. Зачем же мне даром пользоваться?
Я очень рад, что пришлось окончить мои заметки рассказом об этом отрадном факте; а то, быть может, и читателю, так же как и мне, не раз приходил в голову нижеследующий вопрос.