Вдруг издалека разнесся звериный, пестрый рев: то подбегали есаулы с подмогой.
Через полчаса все люди перемешались в одной свалке.
Лихо работали удальцы. Не сдавался и боярский стан.
Черемисы и стрельцы, удальцы и дворяне, посадские и кремлевские, мордва и рейтарские, чуваши и казанцы-татары, черемисы и бояре – все перепутались.
Трудно было своих очличить от чужих.
Крики, пальба, песни, ругань, хохот, свист, рубка – все это слилось с горящими факелами, с непроглядной ночью, с усталостью от злобы, с неизвестностью конца.
– Гам-гарр-алл-ннай э-з!
– Вали его!
– Опл.
– Коленом!
– Кто это?
– Зеляй!
– Тащи бревна! Бревна! Бревна!
– Ббах!
– У-у-у-у!
– Где Васька Ус – Ваську надо!
– Алешка, крепи!
– Понужай за Петькой!
– Руби!
– Айда!
– Волоки срамину!
– Чуван-талма!
– Ташши! Ташши! Ташши!
– На наш!
– Лезь на вал, мости!
– Стой обруснет.
– Ой – мать!
– Вот те, – не разбойничай!
– Еще не успел! Гони! Кистенем!
– Клюй!
– Ббахх!
– Тиля-ман!
– Жастым, – барм!
– Ек, ек, ек!
– А чтоб мазь яво яры!
– Бацк!
– Береги башку.
– Ты, шут, зачем?
– Стой. Давай пищаль.
– Али-грымз.
Эй, гуляй, наливай,
Молодость, раздайся.
– Увь-увь-увь-увь –
Эй, давай-поддавай,
Сам не поддавайся.
– Ххо-хо-хо-хо!
– Вухр.
Васька Ус вскочил на седло своего рыжего в пене коня и стоя заорал:
– Нажимай, робя, Борятинский отступает! Жми!
– Кремлевские заперлись!
– Рейтарские дуют назад!
– Эх вы, задницы худые!
– Князь спать захотел.
– Окаянная квашня!
– Хха-хо-хо-хо!
– Кто ты, куда?
– Стой, рейтарская морда!
– Я с бумагой к атаману от князя.
Рейтара доставили к острогу.
Степан вышел к рейтару.
– Мне ли послание есть от Борятинского?
– Есть.
Рейтар протянул бумагу.
Степан взял и, ничего не подозревая, стал читать.
Рейтар выхватил саблю и изо всей силы рубнул Степана в правое плечо, видно, метил в голову, да промахнулся.
Качнулся Степан, хотел схватить предателя, но не поднялась глубоко раненная рука, а только кровь ручьем хлынула; в глазах помутилось от боли, и сон вспомнился.
Атаман прижал рану, а между пальцев струей кровь текла теплая, рубиновая.
– Ты из дворян? – спросил Степан.
– Из дворян, – повалился в ноги рейтар, – прости, служить буду…
– Ежели бы из простых людей, – смотрел на свою кровь атаман, – простил бы.
Дворянина вздернули.
Степан крикнул:
– Давайте коня! Поеду по городу симбирской голытьбе волю объявить. Пора. Заждались голуби. Симбирск наш!
Вавила
Разболелась симбирская рана Степана, да столь разболелась, что занемогший атаман сдал в Симбирске атаманство Ваське Усу и Фролу дело завершать, а сам уплыл в горы Жигулевские.
Лежал на взгорье под шатром сосны, траву целебную к ране прикладывал, солнцем да звездами дышал, ветром обветривался, на Волгу зорко глядел, в думы, как в облака, облачался.
Здоровья ждал-поджидал: уж шибко руки чесались, рукав сам засучивался, а размахнуться погодить требовалось.
А вольница… Беспокойными глазами любви безбрежной, любви – солнца краше, любви – неба глубже, Волгой глаз следила вольница за здоровьем атамана.
И когда увидела, что Степан оклемался, отлежался, крыльями пошевеливать стал, – отлегло сердце голытьбы и снова, будто зелень после дождя на лугах, омылась цветистой общей радостью…
Атаман сидел под сосной и встречал гостей: выборных от сиротских сотен, посланных от мордвы, татар, чувашей, калмыков; принимал прискакавших на вспененных конях есаулов и разных пришлых – кто с чем.
Стекались в стан и посадские, и тягловые люди, чтобы поведать батюшке Степану свои горести, кручины, заботы.
А горя-горюшка горы стояли.
Все искали правду на земле.
Среди других явился к Степану беглый монах Вавила.
Этот обвинен был в Москве в том, что будто держал связь Разина с патриархом Никоном, жившим в ссылке – в Ферапонтовом Кирилло-Белозерском монастыре.
Сказывали на Москве, будто с Волги по Шексне приезжали под видом богомольцев посыльные Разина к опальному патриарху, будто даже намеревались освободить Никона из заточения.
В ту пору о Никоне много, будоражно толковали в народе.
В Москве не на шутку всполошились. И много несчастных, по одному только подозрению в сношениях меж Разиным и опальным патриархом, было схвачено и подвергнуто пыткам на кобыле.
Монах Вавила бежал от пыток.
– А на кой леший мне твой Никон нужен? – смеялся Степан. Поп, что ли я, чтоб от патриарха мне благословение принимать?
– Батюшко, Степан Тимофеич, – сообщал Вавила, – великий государь святейший Никон, архиепископ московский и всея великия, малыя и белые Руси и многих епархий, земли же и моря сея земли патриарх – гневно поссорился с царем.
– Ишь ты, а!
– Зане являлся патриарх защитником обиженных и убогих, и яко борец за правду на суде. Паче же не взлюбиша святейшего отца бояре, – како простолюдин, чернец из мужиков, мордвин нижегородский – Никон, возвысился пред царем паче многих бояр именитых и стал собинным другом царя. Оклеветали патриарха, до ссоры озлобленной довели.
– Кто оклеветал?
– Бояре.
– Ну, а народ?
– Народ возмущают супротив Никона попы. Они – лихоимцы, тунеядцы; службы не творят, а деньгу подавай им. Да и пить хмельное здоровы.
– Ох, дармоеды…
– Царь Алексей Михайлович забыл, как с боярами при всем народе, перед мощами митрополита Филиппа, кланялся собинному своему другу в ноги и со слезами умолял быть ему, Никону, всероссийским патриархом.
– Ну, а Никон? – пробурчал Степан.
– Никон все отказывался. Тогда – слышь – царь, простершись на земле и проливая слезы, паки умолял не отказываться, чтобы избрану быта. И, поразмыслив, Никон велегласно спросил: будут ли меня почитать, как архипастыря и отца верховнейшего, и дадут ли мне устроить церковь по моему усмотрению? На это царь, а за ним и всяка власть духовная и мирская, принесли тут же клятву исполнить его хотения. И вот как все ныне зело перевернулось!..
– Что же натворил твой Никон?
– Батюшко, Степан Тимофеич, – Никон ничего не натворил и верующие почитают его своим защитником от неправедных бояр. Никон, говорят, государя выше. А не по нраву приходится это боярам и царю.
– А что боярам по нраву?..
– Ну, и попы тоже. Начал патриарх новые спасительные книги печатать, да править церковные, да по ним попов учить. Природных-то поповичей, да мужицкий сын-мордвин! А на глазах земляка, к примеру, юрьевского протопопа Аввакума баба-мачеха в деревне когда-то таскала Никона, сына Мины, за вихры… Обидно, стало быть, попам учиться у мордвина.
– Обидно! Ха, ха…
– Одначе святейший круто повел: кого из попов долой, кого в палки, а кого в дьячки аль в монастырь. Земляка-то своего, Аввакума, в Пустозерский острог со всей его семьей загнал! Загалдели попы: за порчу, будто бы, веры православной, иные начали ругать Никона антихристовой собакой.
– Патриарх в собаку оборотился!
– А бояре пуще тому рады. Царский друг, окольничий боярин Родион Стрешнев – так тот свою собаку кличкой «Никон» прозвал…
– Да сам-то ты, монах, за Никона или за попов?
– Кто за Никона, а кои против. От попов смутьянство. Раскол. Идут раздоры. Объявились еретики. Патриарх грозит анафемой…
– Кому анафема?
– Анафема тем, кто за двуперстие держится, кто противится принять правленные по-ученому книги, да кто трегубой аллилуйей гнушается. А больше все, кажись, из-за правленых книг… Да такие раздоры, батюшко, Степан Тимофеич, такая муть пошла, что и не понять, и не рассказать… А и бояре промеж себя тоже дюже враждуют.
– Стало быть так: кто с кого шкуру дерет, тот пуще и орет. Запутали, окаянные, народную душу… Запутали божьим крестом да чертовым хвостом.
– Да, батюшко! Истинно – запутали. Уж так запутали… Да – слышь – еще от царя Уложение вышло. Теперь житье настало вовсе худое. И служилым, и крестьянам, и посадским – теперь крышка: не сдвинься с места, раз где кого застала писцовая книга. Попался – прикреплен к месту на веки… А кто ежели против этого самого Уложения ослушался, – велено казнить безо всякой пощады, чтобы – значит – на то смотря, иным неповадно было так делать.
– А Никон, говоришь, в Белозерском?
– В Белозерском, батюшко, в Кирилло-Белозерском монастыре заточен.
– Ага… А далеко ль отсель этот Кирилло-Белозерский, и почему туда запятил царь Никона?
– Собор, батюшко, Собор! По навету бояр… Царь с советниками созвал Собор. Путаницу хотели разобрать, да с мутью покончить. Понаехали греческие и иные из-за моря патриархи. Ну, вестимое дело, и порешили как угодно было царю да боярам. Продажные попы, да и кормежка им добрая была. Невесть что наговорили, да все на Никона и свалили… Что-де Никон на царя и бояр перед народом хулы произносит, царя-де почел латиномудренником, церковь православную испортил, в три креста за-место двух крестился и нудил к тому православных, патриаршую власть ставил выше власти царя, а соборные суждения самих вселенских патриархов блядословием называл… Стало быть, – бунтовшик! Ну, и сняли с Никона патриаршую шапку… да со стрельцами… да в монастырь. Слышь – стрельцы-то с дубинами хранят теперь Никонову келью, и нет к опальному патриарху никому доступа… Но народ-от чтит Никона, дюже в памяти остались его добрые дела. Народу – что поповский да боярский Собор! Народ досель зовет Никона патриархом всея Руси. Одначе, Никона не сломать, не на такого мужика напали! Слышь, – писал царю, что повелением того составленное Уложение есть проклятая книга, исполненная пре-беззаконий… Грозил царю, что за его беззакония псы будут в его царском дворе щенят своих родить, и радость настанет бесам от погибели многих неповинных людей.