горазно, да от горажже, да от разных там питьчи да едчи никак он отвыкнуть не может? Поглядите вы на него в школе, где он вам об Тургеневе расскажет, и потом послушайте его через год по выходе из училища, когда уж он в работу пошел и начнет в воды шкуры мочить, или из воде рыбу таскать. Вот вы тогда и увидите, какую пользу ему грамотность принесла. А тут вот еще просветители-то радеют. — Он указал на офицеров.
— Ваши солдатики-с!
Офицеры, занявшиеся было своим разговором, стали вслушиваться.
— А что? — спросил один.
— Да разные художества развивают в наших мещанах, то бишь гражданах. Все забываю. Ведь они у нас не мещане, а граждане.
— Что ж? я дурного еще ничего не вижу в том, что они граждане.
— Да и я не вижу; только гражданами-то у нас мещане себя называют. Вчера еще он был гражданин, а сегодня, положим, в гильдию записался; попробуйте-ко его гражданином назвать, так он на вас просьбу подаст — оскорбили. Сегодня уж он купец, а не гражданин. Вы думаете, он понимает, что это такое — гражданин? Он себя потому гражданином называет, что эта кличка все-таки лучше, нежели мещанин, так же вот, как лакей у богатого барина никогда не назовет себя «лакеем», а говорит: «Я камердинер», «я дворецкий». Вы, батюшка, не обольщайтесь этими штуками: банками там разными да театрами, — это все блестки. Вот вы поживите здесь да копните-ко хорошенько, вот и увидите, что Осташков — это маленький Китай, с той только разницей, что мы еще мышей не едим, а то ни в чем не отстали.
— Скажите, пожалуйста, — перебиваю я, — как же теперь согласить этот китаизм, как вы говорите, с теми успехами, которые заметны здесь в городском устройстве?
— А вот поживете, узнаете, какие мы тут успехи оказываем, как мы эти разные современные польки вытанцовываем. Я вот вам как скажу: осташ кровно убежден в том, что лучше его города быть не может, что Осташков так далеко ушел вперед, что уж ему учиться нечему, а что Россия должна только удивляться, на него глядя. Кроме своей пожарной команды и Федора Кондратьича осташ знать ничего не хочет; он не шутя уверен, что там, дальше, за Селигером, пошла уже дичь, степь киргизская, из которой время от времени наезжают к нам какие-то неизвестные люди: одни за тем, чтобы хапнуть, а другие, чтобы подивиться на осташковские диковины и позавидовать им. Потом он знает еще, что где-то там за Селижаровкой есть город Питер и что ежели в Осташкове что-нибудь нездорово, то Федор Кондратьич съездит в Питер и отстоит своих осташей.
— Это так, — подтвердил красивый молодой человек, а хозяин, прихлебнув из стакана, продолжал:
— Вот хоть бы вы теперь приехали, как вы думаете? Что́ они о вас говорят? Собрались где-нибудь и толкуют: «Вот, мол, приехал, нарочно приехал посмотреть на нас. Стало быть, мы, братцы, известны всему свету, и все только о нас и говорят, только и думают». Впрочем, нет, и это вздор, они о вас думают просто, что вы шпион, только никак понять не могут, от кого и зачем вы подосланы. Какой тут прогресс! Помилуйте! — подумав немного, сказал он. — Застой, самый гнусный застой и невежество с одной стороны, и нищета с другой. Вот стуколка здесь процветает, это правда! — вдруг неожиданно завершил он, обратясь к офицерам. — Так ли я говорю, господа?
Офицеры, осовевшие было во время разговора, встрепенулись и отвечали одобрительной улыбкой.
— А что? не стукнуть ли нам и всерьез? — спросил он меня. — Вы не упражняетесь в сем душеспасительном занятии?
— К несчастию, нет. Да мне и пора. Нужно еще побывать у одного господина.
— Ну, делать нечего. Желаю вам веселиться. А мы вот с господами офицерами стукнем. Здесь, батюшка, без стуколки просто бы смерть. Делать нечего, читать нечего. Из библиотеки журналов не добьешься, нету. Что прикажете? Лежат там у кого-нибудь неразрезанные, а тут жди целый месяц, да когда еще по иерархической линии очередь дойдет. А вам бы уж дождаться возвращения Федора Кондратьича из Петербурга, — говорил он, провожая меня, — он бы вам все это систематически разъяснил, он на эти дела мастер. До свидания.
Третий визит нужно было сделать одному бывшему влиятельному лицу в городе.
Пока я дошел до него — уже совсем почти смерклось. На бульваре попались два-три чиновника с женами, а за бульваром пошли заборы и фабрики; улица усажена липами; у ворот большого каменного дома толпятся люди. Я подошел к одному, дворнику, и спросил: «Дома ли**?» Дворник пристально посмотрел мне в лицо и тоже спросил:
— Ты от кого?
— Сам от себя.
— Зачем?
— Дело есть.
— К самому?
— К самому.
— Сам-то он у нас не любит, у нас все в контору! Ну, да вот я как тебе скажу. Слушай! Коли хочешь ты себе добра, — ступай ты, — вон видишь подъезд, — стань ты у подъезда и дожидайся. Он сейчас выйдет, — вон лошадь подана. Как выйдет, чтобы ты был тут безотменно и сейчас можешь просить, что тебе нужно. Ну не мешкай, ступай! Я вижу, ты парень хороший.
Поблагодарив дворника за добрый совет, я, однако, вошел на крыльцо и позвонил. Вышел лакей.
— Дома?
— Пожалуйте! Я сейчас узнаю.
Я вошел в приемную, большую комнату с лоснящимся полом, старинной мебелью и фарфоровыми игрушками на горках. Лакей пошел с принесенным мною письмом и через несколько минут возвратился, говоря, что скоро выйдут, — занимаются. В ожидании выхода я стал ходить по комнате. Из приемной дверь отперта в большую залу, выкрашенную желтой краской, на стенах газовые рожки и узенькие старинные зеркала в позолоченных рамах, пахнет киндер-бальзамом. Минут через десять вышел ко мне человек лет сорока пяти, с небольшой лысиной и недоумевающим лицом, держа в руках мое рекомендательное письмо. Мы вошли в залу и сели у окна.
— Вы… — начал он, — вы, как я понял из письма, определяетесь к нам в город учителем?..
Я вытаращил глаза.
— Как? неужели это могло быть написано в письме?!
Но в ту же минуту я догадался, в чем дело. Ясно было, что он не понял написанного в письме. Взглянув пристально в лицо человеку, который сидел против меня и в недоумении смотрел мне в глаза, я сообразил, что он легко мог спутать выражения изучать город и учить в городе. Такая ошибка вовсе не удивительна в человеке, который, как видно, никогда никого не учил и ничего не изучал. Однако я поспешил разрешить недоразумение и тут же стал объяснять, зачем, собственно, я приехал в Осташков. Но в то же время мне пришло в голову: если уж этот господин, на которого главным образом возлагались мои надежды, так дико отнесся к моему делу, чего же ждать от других? От него я надеялся получить разные официальные сведения, и, кроме того, меня уверили, что он, с своей стороны, может сообщить мне много интересного, как человек влиятельный и коротко знающий по крайней мере современную ему эпоху из истории цивилизации Осташкова.
— А! да-с; я понимаю-с, понимаю-с, — заговорил он скороговоркой. — Это значит — вам нужны сведения. В таком случае не угодно ли вам будет обратиться в нашу контору: там вам все это… да там уж знают-с. У нас бывали такие случаи. Это можно-с. Очень хорошо-с. Я велю-с.
И все это так скоро, скоро, с озабоченным видом. Самое благоразумное, что можно было сделать после такого полезного разговора, это — поблагодарить за обещание и удалиться, что и сделал я. Тем и кончились в этот день мои покушения на знакомство с осташковскими властями.
Письмо третьеШКОЛЫ
В продолжение этой недели я видел и слышал столько, что вдруг всего и сообразить не могу. А тут еще скверная привычка — систематизировать все на свете и от всякого вздора добиваться смысла, — только сбивала меня с толку. Беспрестанные противоречия и в словах и на деле с каждым днем осложняются все больше и больше, а вместе с ними сильнее и неотступнее мучит меня вопрос: что такое Осташков? И чем проще стараюсь я разрешить его, тем более теряюсь в этой путанице противоречий, которые как нарочно случаются самым непонятным, самым невозможным образом. Наконец, мне приходило в голову, что все эти господа, с которыми я здесь вижусь, — все более или менее врут. Убедившись в этом, я взялся за факты, за цифры — и они врут! Понимаете ли? врут официальные сведения, врут исследования частных лиц, врут жители, сами на себя врут. Вы понимаете, как это должно раздражить любопытство, как это поголовное вранье подстрекает и поддразнивает, и до какой степени вопрос, — что такое Осташков? — становится интересным. Теперь я решился просто записывать, что вижу и слышу, записывать все, не сортируя, не анализируя фактов и слухов. Делайте с ними что хотите, освещайте их как угодно; я буду только записывать.
В хронологическом порядке прежде всего следует рассказать о женском училище.
Попал я туда нечаянно: шел мимо и зашел. Поднялся на лестницу, вижу — дверь в сени отворена; я туда. В сенях девочка стоит и пьет воду. «Можно войти посмотреть?» Говорит: «Можно».
— Есть кто-нибудь в классе?
— У нас в старшем классе смотритель сидит.
— Ну и отлично.
Я снял пальто и прямо в класс, вслед за девочкой. Девочка только успела сказать о моем приходе смотрителю, как я уж вошел. Смотритель сидел на скамейке, а вокруг него столпились ученицы и смотрели в книгу: он им что-то там показывал. Появление мое было все-таки очень неожиданно; все вдруг всполошились, и смотритель тоже не знал, что подумать. Тут только я вспомнил, что поступил не совсем вежливо, — не предупредив никого, вошел в класс, — а потому поспешил извиниться и просил позволения послушать, как они занимаются. Сначала класс немножко было сконфузился, но скоро все пришло в порядок: девочки сели по местам и смотритель начал делать им вопросы.
В классе — в очень светлой и чистой комнате — помещалось девочек 30, не моложе 10–12 лет, все очень тщательно одетые и причесанные, в чистых воротничках. И так как я застал их врасплох, то наверное можно сказать, что заранее приготовленного ничего не было. С первых же двух-трех вызовов можно было догадаться, что ученицы размещены по успехам. На первой скамейке сидели девочки постарше и отличались перед прочими даже некоторой изысканностию туалета. Для первого опыта вызвана была девочка лет двенадцати, сидевшая с краю на первой скамейке, с круглым лицом, тщательно одетая, в белом фартуке, с бархоткой на шее; по всей вероятности, очень скромная, старательная, но не с бойкими способностями девочка.