театральный парикмахер возился с париками. Тут же встретили нас и актеры, частию уже одетые в костюмы. Портной или, я не знаю, кто-то из театральной прислуги примеривал на одного актера кафтан, еще кто-то взял свечку и побежал освещать сцену. Все спешили. Суета началась; веселая такая суета. К[олокольнико]в сейчас же прицепил себе бороду и повел меня за кулисы. Актеры давно уж не играли и были очень рады случаю поиграть, тем более что пьеса новая и только еще ставилась. Но замечательно, что все эти актеры, музыканты и прислуга — все любители, совершенно бескорыстно преданные делу, и что почти все они никогда в жизни не видывали никакого театра, кроме своего. Только один К[олокольнико]в в Петербурге видел, как играют на сцене, остальные же все руководствовались своими соображениями и собственным художественным чутьем. Все это очень странно, тем более, если принять во внимание, что эти люди стали актерами чисто из любви к искусству и, кроме бесполезной траты времени, видеть в этом занятии ничего не могли. Никто из них никогда не играл и понятия не имеет о том, как надо играть, и вдобавок никто им гроша за это не дает.
Но это-то обстоятельство, по моему мнению, и служит лучшим ручательством того, что в выборе этого занятия не было ни тени принуждения, что все эти любители-ремесленники стали актерами и выучились играть только потому, что действительно очень этого желали, даже в ущерб своим материальным интересам.
Понятно после этого, с каким любопытством я, сидя в ложе, дожидался поднятия занавеса. Впрочем, нет; занавес был уже поднят давно (его и не опускали). Началось таким образом: К[олокольнико]в вышел на сцену и закричал мне:
— Вообразите себе, что занавес поднимается. Сцена представляет комнату на постоялом дворе. Вообразили?
— Вообразил, — закричал я ему из ложи.
— Ну, теперь начинается. Степан Федоров[40], пожалуйте на место!
Вышел старик, сел на стул, и пьеса началась. Но в первой сцене все почти играет один Михайло, то есть К[олокольнико]в, а я слышал и прежде, как он читал, и потому эта сцена меня мало занимала. Он играл, как обыкновенно играют любители, то есть копировал столичных актеров, и, когда кончил свой заключительный монолог, закричал мне со сцены:
— Что, хорошо?
— Хорошо.
— Да нет. Я знаю, что скверно. Ну, все равно. После поговорим об этом. Теперь смотрите!
Вышли другие действующие лица, потом сцена Михайлы с женою. Второе действие началось без перерыва, точно так же, как и первое: К[олокольнико]в закричал: «Второе действие!» — и сел за стол. Катерина (г-жа П[етро]ва) тоже села, немножко сконфузилась, посмотрела в темный партер, К[олокольнико]в ей сказал: «Ну, что же вы?» — и она начала свою роль.
Я слышал и прежде от многих о г-же П[етро]вой, но думал, что врут, хвастаются; а потому, разумеется, ждал криков, ломанья и жеманства.
И был просто поражен ее игрою. Такой простоты, свободы и верности я себе и представить не мог.
— Что? Каково? — крикнул мне К[олокольнико]в. — Идите сюда!
Я пошел на сцену.
— Ну, как П[етро]ва-то? что? видели? То-то же, — говорил К[олокольнико]в, видимо торжествуя. — Да это что? Вы бы посмотрели ее в драме. Удивительно. Войдет в роль, плачет, серьезно плачет. А тут у ней комическая роль, да и в первый раз: конфузится.
Когда кончилась пьеса и актеры переменили костюмы, К[олокольнико]в познакомил меня со всеми. Мы разговорились о пьесе и необыкновенно скоро сошлись. Я им начал рассказывать, как я видел эту драму на других театрах, они стали расспрашивать, как кто из них сыграл свою роль и где сделал какую ошибку, и так это весело устроилось, так мы все были хорошо настроены, что этот вечер оставил во мне самое приятное воспоминание. Главное, что тут не было решительно ничего стеснительного. Все мы прониклись одним бескорыстнейшим чувством, страстию к искусству, всех в этот вечер занимало одно желание наслаждаться искусством. Когда мы пошли с К[олокольников]ым домой, я его спросил:
— Скажите, пожалуйста, кто эти господа?
— Ремесленники большею частию, есть и чиновники. Вот этот, что «Степана» играл, старика, этот библиотекарь.
Тут я только вспомнил, что действительно видел его и говорил с ним в библиотеке. Это был еще очень молодой человек, страстный любитель чтения и театра. А когда я спросил о П[етров]ой, почему она не едет в Москву или в Петербург дебютировать, К[олокольнико]в отвечал, что она своими трудами содержит семейство и, разумеется, оставить его не может.
— Это замечательная женщина, — говорил К[олокольнико]в. — Какая у ней душа! Сколько чувства и любви к искусству. Ведь она, представьте себе, выучилась сама, ей даже никто никогда не показывал.
Любопытно, что когда П[етро]ва была просто мещанкою города Осташкова, то никто об ней и не думал; но когда она стала играть, сейчас же явилась толпа поклонников и обожателей, в том числе и офицеры с предложением услуг: но она их всех
Отвергла, заперлась
…феей недоступной
И вся искусству предалась
Душою неподкупной
Только что я успел вернуться домой и, еще полный разных приятных впечатлений, начал раздеваться, как вдруг входит Нил Алексеич.
— Ваше благородие, гости. Прикажете впустить?
Взошел учитель и с ним еще какой-то длинный господин.
— Вот это Август Иваныч[41],— сказал мне учитель, знакомя меня с длинным господином.
Я протянул ему руку, и мы, держась друг за друга и кланяясь, простояли довольно долго среди комнаты. Он, должно быть, ждал, что я скажу что-нибудь, а я видел, что он как будто ждет, и тоже чего-то ждал. Однако, не дождавшись ничего, мы сели, и я им предложил чаю и колбасы. Август Иваныч взял ее в руки и сказал:
— Я сам колбаса, — а потом захохотал. Тут только я заметил, что гость мой немножко навеселе и действительно что-то жует и все не может проглотить.
«Что это за Август Иваныч такой?» — думал я, глядя на него.
— А я вас видел вчера, — сказал он, нарезывая колбасу.
— Где же?
— А в лавочке. Вы табаку покупали, а я видел.
— А может быть.
— Что у нас здесь, — скука! Вот в Торжке отлично жить, — сказал учитель. — Вы были в Торжке?
— Нет.
— Вы съездите. Я там жил. А во Ржеве не были?
— Не был.
— Напрасно.
Все больше в таком роде шла у нас беседа. Потом уж немножко разговорились.
— Наша служба чудесная, — сказал Август Иваныч. — Благородная служба. Вот я вольный козак.
Это мне показалось очень любопытно, и я посмотрел на Августа Иваныча. Но я себе представлял вольного казака вовсе не таким. Август Иваныч был худой и тощий немец, с длинным носом и с длинными тонкими ногами. Вовсе не похоже. Он между тем продолжал, принимая строгий вид:
— Спокойная служба. Я сам себе хозяин. Приказал, фють! готово.
— Нет, вот наша служба, черт бы ее драл, — заметил учитель. — Хуже нет: всякому дураку кланяйся. Есть нечего, а тут еще требуют — следи за наукой. Какая тут, дьявол, наука?
— Ну, да. Конечно, — продолжал Август Иваныч, не слушая, — распоряжение не скоро приходит. Я городничему сказал: «Послушайте! Я не могу ждать. Мы без дров сидим. Когда еще там комитет…» Городничий молчал. Я сказал: «Фють! сюда!» Понимаете?
Я переставал понимать совсем и слышал только, что кто-то сделал: фють, сюда! Вообще что-то очень странное; только я и мог понять, что Август Иваныч служил в канцелярии где-то на железной дороге, а потом фють стали повторяться так часто, что уж ничего нельзя было разобрать. А под конец как-то так стало выходить, что будто чуть что, сейчас: «фють» — и Август Иваныч погиб. Черт знает что. Я даже стал опасаться. Однако все кончилось благополучно. Август Иваныч говорил, говорил, вдруг вскочил и сказал: «Фють! пора спать». И они ушли.
Письмо девятое и последнееОСТАШКОВСКАЯ ПОЛИТИКА
По мере того как число знакомых моих с каждым днем возрастало, я все больше и больше стал приходить к убеждению, что задача: что такое Осташков? — наконец приходит к разрешению, что доказательства более или менее исчерпаны и даже начинают уж повторяться. Теперь, когда противоречия разного рода, так неожиданно поразившие меня вначале, почти все разъяснились, — теперь только вспомнил я о человеке, с которым я познакомился случайно, сейчас же по приезде сюда, и который тогда на все мои расспросы отвечал одно: «Я вам ничего не могу сказать. Поживете — увидите». В то время я счел это излишнею осторожностию с его стороны, но теперь вижу, что он был совершенно прав. Никто никогда не мог бы мне рассказать того, что я видел и слышал сам. И теперь-то, именно теперь, мне очень хотелось поговорить с ним и проверить мои наблюдения. Я застал его дома, он собирался идти гулять, и мы отправились вместе на озеро.
— Ну что? скоро вы собираетесь ехать? — спросил меня мой знакомый, когда мы вышли на улицу.
— Да, я думаю, что уж здесь больше делать нечего.
— Здесь всегда нечего делать. Все уже сделано давно. Неужели вы в этом ещё не успели убедиться?
— Не хотелось бы мне в этом убеждаться?
— Ну, это другое дело. Желания бывают разные, а я говорю о конкрете, так сказать, о факте. Случается, что факты противоречат желаниям. Это я часто замечал.
— Однако вот что, — перебил я моего знакомого. — Я думаю, что вступление такого рода лишне. Приступимте прямо к делу. Вы понимаете, что мне хочется знать наконец ваше мнение о том предмете, о котором мы с вами не упоминаем, — о городе.
— Да что ж, мое мнение? — сказал он, размышляя. — Мое мнение такое: исправный город. Чего ж еще?
— Дело не в исправности.
— Город смирный, — продолжал он, — благочестие процветает. Примерный город. Ну, да черт его возьми! — совсем неожиданно заключил он. — Нет, это все вздор. Дело-то вот в чем. Я все боялся, не увлеклись бы вы всеми этими фестонами да павильонами. А если не увлеклись, так, стало быть, понимаете, что это такое. Я могу вам помочь только, прибавив каких-нибудь два, три факта; тени, так сказать, усилить могу для рельефности.