— Ну, начинать, начинать, проворней! По местам! — говорил регент. — Куликов, прошли вы с дишкантами Милосердия двери?
— Прошел-с, — отвечал бледный курчавый тенор. — Только я хотел вам доложить, Иван Степаныч, насчет Петьки; с ним просто смерть. Очень уж полутонит; сил никаких нет. Только других сбивает.
— Петька! Долго ли мне с тобой терзаться? Вот постой! Я с тобой ужо справлюсь.
Петька — бойкий, востроглазый дискант, сделал серьезное лицо и стал пристально смотреть в ноты.
— По местам! По местам! — кричал регент, садясь за фортепьяно. — От кого это водкой пахнет? Миротворцев! это вы? Как же вам не стыдно?
— Это я, Иван Степаныч, ноги натираю; они у меня простужены, так мне знакомый лекарь посоветовал.
— Смотрите, простужены! Должно быть, на похоронах вчера простудили.
— Да-с, на похоронах.
— То-то я вижу; лицо-то у вас измято.
— Нет, ей-богу-с.
— Ну, хорошо, хорошо. Что ж вы, господа! Баса́! разве не знаете? К печке.
Баса́ угрюмо и нехотя стали у печки.
— А вы, Павел Иваныч? Точно маленький: что говори, что нет.
Павел Иваныч, небритый и мрачный октавистый бас, задумчиво смотрел в потолок.
— Павел Иваныч!
— Чего-с?
— Вам что говорят? а вы — чего-с. Тьфу ты!.. Да где ваше место?
Павел Иваныч не двигался с места и так же задумчиво стал смотреть в ноты.
— Иван Степаныч! Петька дерется-с, — жаловался один альт.
— Петька!
— Да я, Иван Степаныч…
— Молчи, покуда я не встал. Ну-с! — Регент взял несколько аккордов.
— Слушайте! Начинать всем в piano:[42] Верую во единого бога отца… говорко́м, чтоб всякое слово было слышно; баса́ ворковать, вот так: Вюрую ву юдюнаго буга утца… Павел Иваныч! Куда же вы смотрите?
— Я-с?
— Нет, я-с. Для кого же я говорю? Ах, создатель мой! Так вот: начинать в piano, дишканта́, не оттягивать! Слышите? «Им же вся быша» — раскатить! Всем рассыпаться врозь!.. Раздайся! разлетись! «Им же вся быша»… Понимаете? Петька! смотри сюда! «И воскресшего в третий день по писанием» — с конфортом[43]. «И седящего одесную отца»… Фортиссимо[44] — иа-а! Это что значит? Слышите? Слава, могущество, сила… небо и земля — все преклоняется во прах. «Грядущего со славою судити живых и мертвых…» Трубные гласы, гром и молния, треск… все разрушается… «Его же царствию не будет конца…» Конца — опять раскатить и сейчас же замри, уничтожься! Изобразить эту… эту, как ее? — премудрость, величие, бесконечность. Баса́, взять верха! Рассыпься на триста голосов! Тенора́, виляй; одна октава гуди!.. Дишканта́ и альта́: тра-ла-ла лала… Стой!..
Регент так увлекся изображением того, как надо петь, что вскочил со стула и, вообразив себе, что все это так и было, как он рассказывал, стал уже махать руками и поталкивать под бока теноров, отчего они начали сторониться. Баса́ равнодушно нюхали табак, а дисканта и альта, закрывши нотами лица, фыркали и щипали друг друга. Наконец пение началось: все откашлялись, переступили с ноги на ногу, помычали немного и вдруг грянули: «Верую во единого бога отца…» Регент стоял в средине, уставив глаза куда-то вверх, покачивал головой и водил рукой по воздуху.
— Стой! стой! не так!
Певчие остановились.
— Что вы как коровы ревете? Баса́! Павел Иваныч! я вам что говорил? Точно с цепи сорвались: прежде всех вя — ак… Кустодиев! что же вы-то смотрите? А еще из духовного звания. Разве так можно?
Кустодиев — здоровенный, красноглазый бас, с шершавыми растрепанными волосами, нахмурившись, смотрел в ноты и ничего не отвечал.
— Вот ведь вам что хочешь толкуй — вы всё свое. Стыдитесь! Кажется, не маленькие; пора бы понимать. Ведь у вас свои дети есть. Им еще простительно, — продолжал регент срамить басов, указывая на дискантов.
Кустодиев что-то заворчал.
— Что-с? Ну-с, опять сначала! Помните, что я сказал: говорком, баса, не рубить, не рубить! — кричал регент, когда певчие снова начали «Верую».
— Павел Иваныч, что вы рычите? Кого вы хотите испугать? Митька, не гнуси!
«…Бога истинна от бога истинна, рожденна, несотворенна…»
— Легато![45] Оттяни! Брось! Баса́, расходись! Павел Иваныч, трубой!.. «Им же вся бы-ша-а!..» Что ж вы стали? Ах ты боже мой! Что мне с вами делать? а глядите же, глядите сюда! На мне ничего не написано… — кричал регент, отчаянно тыкая пальцем в ноты. Певчие уныло смотрели на него; вновь поступивший альт, бессмысленно вытаращив свои косые глаза, пугливо приседал и прятался за других. Регент начинал горячиться. В это время кто-то из дискантов дернул другого за ухо, и вследствие этого между ними сейчас же началась ссора.
— Иван Степаныч! — жаловался один из самых задорных, — с Митькой петь нельзя, он все сопит-с.
— Митька!
— Чего изволите?
— Ты что делаешь?
— Я — ничего-с, — отвечал новый альт.
— Я те дам — ничего. Стань сюда! Ты у меня будешь баловаться. О господи! Вот мука-то! Зачем вы сюда ходите? А? Скажите на милость! Хороводы водить — сели девки на лужок? Ах, боже мой! Петька, сыщи трубку!
Регент опять начал ходить по комнате и взъерошивать себе хохол. Дисканта бросились за трубкой и по этому случаю опять устроили драку; остальные певчие разбрелись по комнате.
— Полоумный черт! — ворчал про себя шершавый бас, свертывая из нотной бумаги папиросу. — Право, черт. Что выдумает!..
В углу сели два баса и один тощий, чахоточный тенор.
— Я, братцы мои, — говорил один из басов, — нынче четыре службы отмахал. Вот как! В горле даже саднит. Как драл, то есть ни на́ что не похоже. У Вздвиженья у ранней пел; там отошла — я к Успению: Милость мира еще захватил. Потом позднюю у Знаменья да на похоронах апостола читал. К Знаменью пресвятыя богородицы очень уж Кузнецов просил. «Приходи, говорит, беспременно: мы дьякона допекаем; пособи!» Ну, и допекли же мы его. То есть так мы этого дьякона разожгли — мое почтенье! Он выше, а мы ниже. Он, знаешь ты, старается Вонмем повыше взять, чтобы евангелие не с октавы начинать, потому — голосишко плохонький, а мы как хватим Слава тебе, господи целым тоном вниз, он и сел. «Во время о…» — и подавился. С первого слова задохнулся как есть. А Кузнецов, черт, стоит, богу молится, точно не он; так-то усердно поклоны кладет. Я просто чуть не лопнул со смеху. Батюшка гневается… Боже ты мой! Дьякон после евангелия пришел на клирос и говорит: «Ну, уж, говорит, дай срок: я тебе механику подведу». А что он ему сделает? Наплевать.
— Что ж батюшка-то смотрит? — спросил чахоточный тенор.
— А ему что? он говорит: я, говорит, за этого дьякона никогда заступаться не намерен. Ну, значит, и валяй!
У окна еще одна кучка. Несколько человек обступило одного тенора и расспрашивает его о похоронах.
— Ну, что же, весело было?
— Что и говорить.
— Чайных-то много ли дали?
— Что чайных? До чаю ли тут! Купцы сначала всё сидели так, смирно, всё больше про божественное, о смертном часе всё рассуждали, а потом это как набузунились, — бабы-то, знаешь ты, по домам разошлись, — купцы сейчас в трактир; и нас туда же — песни петь. Что тут было! Ах! То есть, я вам скажу, не роди ты мать! Мальчишек даже всех перепоили. Одной посуды что побито — страсть! А сирота-то, сирота, что после купца-покойника остался, — с горя да в присядку. «Валяй, кричит, барыню! Вот, говорит, когда я праздника дождался!..» Всю ночь курили; «преподобную мати-сивуху» раз десять заставляли петь. Нынче утром в осьмом часу домой вернулись. Вот мы как!
— Да, брат; это похороны, — не без зависти заметил один бас. — Это не то что как на той неделе мы чиновника венчали. Эдакая подлость! Только успели вокруг налоя обвести, сейчас спать. Скареды-черти! хоть бы по рюмочке поднесли; даже на чай не дали. Сволочь!
— Как вам не стыдно! — срамил между тем регент одного тенора. — Вы, кажется, не в кабак пришли: не можете себе пуговиц пришить, спереди всегда у вас расходится…
— Ну, по местам! по местам! — снова раздается голос регента, кончившего распекание. — Куликов! «Тебе поем». Дишканта́, не шуметь!
Певчие опять стали в кучу; регент сел за фортепьяно.
— До-ми-ля. Пианиссимо[46]. Раз!
— Те-бе по-ем, те-бе бла…
— Стойте! сколько раз мне вам повторять? Что вы делаете, а? Что вы делаете? я спрашиваю. Скворцов, что вы делаете?
Скворцов задумался.
— Как что? пою-с.
— Что вы поете?
— Тебе поем-с.
— А я вам говорю, что вы дрова рубите.
Скворцов улыбнулся.
— Что вам смешно? Смешного ничего нет. А за жалованьем кто первый? вы. Э-эх, дроворубы! сколько раз говорено было: тенора́, не рвать! нежнее, вполслова бери: Ве-ве-фо-фем, Ве-ве-вла-во-фло-фим… А то: теб-беб поем теб-беб… На что́ это похоже? Опять сначала! «Тебе благодарим» — тенора́, капни и уничтожься! Альта́, журчи ручейком! Дишканта́, замирай!
Наконец пошло дело на лад: баса́ не рубили, дисканта́ замирали, журчали альта́, тенора́ капали и уничтожались, регент аккомпанировал. Вдруг среди пения раздался щелчок по лбу одного из альтов за то, что он сполутонил и плохо журчал; но это нисколько не помешало пению. Альт заморгал только глазами и сейчас же поправился.
— И молимтися, боже наш… — ревели баса, делая свирепые лица.
— Бо-же, на-ха-хаш, бо-жхе нх-а-аш… — выделывали тенора́, закидывая головы кверху и виляя голосом, точно хвостом.
— И-мо-лим-ти-ся бо… — гремел как труба шершавый бас, злобно ворочая белками и как будто собираясь растерзать кого-то.
В это время постучали в дверь; пение опять приостановилось.
— Кто там еще? — закричал регент, недовольный тем, что ему помешали.
Вошел дьячок, плотный, небольшого роста человек лет сорока пяти, в долгополом сюртуке и с бакенбардами, которые шли у него вокруг всего лица, как у обезьян старого света.