Проза — страница 32 из 66


Мужики стояли кучей между кабаком и волостным правлением. Разговор у них был следующий:

— Что ж, известно, наше дело такое.

— Что и говорить.

— Нет, вы, братцы, солдата спросите, он-то что тут?

— Я что́? — спрашивал солдат.

— Да; ты-то что́?

Солдат подбоченился, наморщил брови и спросил:

— За Дунаем был?

— Нет, не был.

— Ну, стало быть, нечего мне с тобой и толковать.

Один пьяный мужик стоял среди улицы и, кланяясь другому, говорил:

— Вы наши отцы, а мы ваши дети. Отец милосердай!

А другой посмотрел на баб и сказал:

— Эти что, поганки-то, ходют здесь?

— Я милосерд, — закричал пьяный мужик.

— Брысь вы, шилохвостые!

На крыльце волостного правления тоже сидели мужики. Бабы подошли к ним.

— Степан Егорыч где? — спросила провожатая.

— А тебе на что?

— Да вот этой молодке нужно насчет девочки.

— Небось пьяный лежит Степан Егорыч-то ваш, а то у старшине.

— Тебе, тетка, девочку? — спросил кузнец.

— Да; дочку было.

— Скоро нужно?

Баба обрадовалась.

— Да поскорей-то бы лучше. Очень уж я…

— Ишь ты, какая проворная!

Мужики захохотали.


Приезжая баба отправилась к старшине. Писарь в это время сидел за столом и говорил:

— Они без меня шагу ступить не могут. Так ли я говорю?

— Это верно, — отвечал старшина, разбивая на лавке камнем орех.

— Я говорю, — продолжал писарь, — васкбродие, позвольте мне в отпуск! А он: я, говорит, тебе, собачий ты сын, такой отпуск задам — ты у меня своих не узнаешь.

— Там вас, Степан Егорыч, баба спрашивает, — сказала жена старшины.

— Какая баба?

— А я не знаю.

— Посылай ее сюда!

Вошла приезжая баба.

Старшина положил камень на окно и спросил:

— Что ты?

Баба поклонилась.

— Здравствуйте!

— Ну, здравствуй! Чего ж тебе нужно?

— К вашей милости.

— Не слепые, видим, что к нашей милости. Какое такое твое дело? — спросил писарь.

Баба подперлась рукой в щеку, посмотрела на старшину, потом на писаря, заморгала, заморгала глазами и повалилась в ноги.

— Говори толком! Что валяться-то? — сказал писарь.

Баба поднялась и, стоя на коленях, сказала:

— Детища моя отдана в чужие люди. Не найду.

— Ну так что ж?

— Нельзя ли в книжке посмотреть? Шпитоночка она.

— То-то вот, — сказал писарь, — дуры вы. Ходите безо время. Нешто не знаешь, грех в праздник ходить.

Баба молча поклонилась.

— Это не дело, — заметил старшина. — Надо время знать.

— Отцы вы наши сиротские! — шепотом сказала баба.

— Нечево — «отцы». Отцы, да не ваши, — отвечал писарь.

Старшина подошел к бабе и, покачиваясь над ней, сказал: «Вот вы грешите, а начальство за вас отвечай»

Баба, стоя на коленях, посмотрела на него.

— Вот что́, — прибавил старшина и опять сел.

Баба встала и собралась было уходить.

— Ну да ладно, приходи ужо ко мне в правление, — сказал ей писарь. — Беда мне с вами!

— Что станешь делать, — заключил старшина. — По глупости прощается.

Баба ушла.


На краю села стояла старая избенка, без крыши, с одним окном. У ворот торчала опрокинутая соха. В сумерки проезжая баба подошла к избе и постучала в окошко. Там кто-то закашлял и спросил:

— Кто там? Иди на двор!

Баба отворила калитку и вошла. По двору ходила овца. В сенях крыши тоже не было. На верху, в слегах, копошились воробьи. Из избы послышался голос:

— Отыми, дверь-то отыми!

Баба попробовала было отпереть, но дверь была без петель и повалилась в сени.

В избе, на лавке, у самого входа, на зипуне, лежала больная женщина.

— Что ты? — спросила она.

Приезжая баба посмотрела вокруг и сказала:

— Писарь говорил: девочка у вас тут есть…

— Есть, есть девочка. Хворает, как я же. Замучила лихоманка. Ты мать, что ли, ей? Казенная она у нас. Коли мать — возьми! Самим есть нечего.

Больная встала с лавки, охая натянула зипун и вышла в сени, говоря:

— До нового хлеба далеко, а старый еще к святой приели. Все кое-как, кое-как, по чужим людям; да хворь-то пуще всего… О-ох! Вот она лежит. Парань! а Параня! Мать пришла, гляди-ка сюда!

В сенях, на доске, лежала в жару трехлетняя девочка, обернутая в тряпье. Больная женщина подняла мешок, которым была накрыта девочка, и показала ее приезжей.

— На вот, смотри! Она, что ли?

Девочка открыла глаза, с испугом взглянула на бабу и застонала.

— Не видать мне тут, — говорила приезжая. — Темно.

— Постой, я к свету вынесу. Паранюшка! встань, ягодка ты моя! Головка болит, — говорила больная, подымая девочку и вынося ее на двор; больная села на порог, а приезжая припала к ребенку и торопливо стала его разглядывать. Девочка лежала на коленях, закинув назад горячую голову, с закатившимися глазами и раскрытым ртом.

— Ох, не знаю́ я так-то, — говорила баба. — Поверни-ка ты ее вот этак, на бочок. На правом боку родинка тут у ней.

— Постой, постой, — говорила больная. — Повернись чуточку! вот так! Не бось! Мать тебе пирожка принесла. Не бось, милая! Что, есть, что ли?

— Нету.

— Ну, делать нечего. Видно, не она, — сказала больная и понесла девочку в сени.

Приезжая баба постояла на одном месте, поводила глазами по двору, потом подошла к двери, сказала: — Ну, прощай! — и вдруг ударилась об землю и зарыдала.

— Дочка ты моя милая! детища ты моя ненаглядная! — причитала она, лежа на пороге и ухватив обеими руками свою дорожную палочку. Котомка на ней тряслась, платок съехал с головы.

Больная женщина подошла к двери, посмотрела, посмотрела на приезжую, сама припала к ней и стала уговаривать:

— Ну, что ты? ну, что? дура! дура! не плачь!

— Ох, очень уж у меня накипело, на сердце-то накипело… Со вчерашнего с утра вот этакой крошечки во рту не было…

— Постой, я тебе хошь водицы принесу, — сказала больная и пошла за водой.

Баба между тем встала, оправилась и повязала платок.

— Ну, я пойду, — сказала она, хлебнув из ковшика воды.

— Куда ж ты?

— Нет, пойду. Не могу я здесь.

И пошла опять вдоль села, той же дорогой, какой приехала.

НОЧЛЕГПодгородные сцены

На дворе стояла оттепель, смеркалось; по опустевшим городским улицам кое-где бродил народ. Запоздавшие на базаре мужики, лежа в санях, перекликались и погоняли лошадей. На самом краю города, в харчевне виднелся огонь. У крыльца, на площадке, густо покрытой навозом, стояли извозчичьи и крестьянские сани. Свет, полосою падавший из окна, освещал шершавые бока лошадей, угрюмо мотавших мокрыми хвостами, и наблюдавшего за лошадьми мальчишку в полушубке.

Рядом с харчевнею, в ворота постоялого двора въезжали мужики. На дворе виден был фонарь, висевший на перекладине, и несколько крестьянских саней. В избе тоже светился огонь. Хозяйская работница накрывала на стол и сбирала ужин. Человек пять мужиков сидело по лавкам; один из них разувался и вытаскивал из сапог солому; другой полез было на печь, однако слез — на печи лежал хозяин пьяный. Между тем в избу всё входили вновь приехавшие мужики; понизу из двери стлался пар; в сенях хозяйка выдавала овес.

— Щец, что ли, влить, али вперед квас станете хлебать? — спрашивала у мужиков работница.

— Мы всё станем, — отвечал один.

— Подавай, что есть, — прибавил другой.

Работница поставила на стол чашку с квасом, мужики помолились на образа и сели. Вошла хозяйка с фонарем и сказала:

— Хлеб да соль!

— Просим милости, — ответил один из мужиков, высыпая в чашку накрошенную рыбу.

— Огурчика бы, — вполголоса заметил другой.

— Нету, родимый, нету… прокисли, — ответила хозяйка. — Мало соли, что ли, уж не знаю. Скотине покидали, и скотина не ест. Такая мне, право, досада с этими с огурцами; кабы знала, легче бы не солила.

Мужики молча стали хлебать квас.

— Это кто ж у вас, хозяйка, на печи-то лежит? — спросил один из сидевших за столом.

— Хозяин лежит, родимый, хозяин. Грешным делом тоже выпил, ну и спит. Незомь его.

— Что ж он у вас, дерется? — спросил другой.

— Нет, драться он не дерется, а тоже со временем озорничать лют. Черёзвый он у нас смирен; так смирен, настоящий андел, хошь паши на нем; ну а выпьет, — всех распужает.

В это время вошли только что приехавшие, помолились, сказали «хлеб да соль» и начали раздеваться.

— Кирсановски будете? — спросил один из вновь вошедших.

— Нет, мы Духовщински, — не глядя отвечал один из сидевших за столом.

— Давно ль из двора?

— Пяты сутки.

— Ну, как дорога?

— Что дорога? Дорога ноне везде одна.

— Дорога, брат, Сибирь, — добавил другой.

— Лошадей так сморили, так сморили, — ни на́ что не похоже. Ноне утром встали, вышел я лошадей попоить; а они, брат, за овес-то и не примались.

— Как не сморить. Пуще всего моча одолела. Эдакой мочи то есть и не видано. Всё норовим засветло ночевать. Теперь ночью где в зажоре застрял, беда. Пропадешь.

— Пропадешь. Долго ли до греха.

— Ночью как можно? — сказал один, развешивая над печкою онучья. — И днем-то не приведи господи, а не токма что ночью. Тоже и скотину беречь нужно. Дорогой-то едешь, почитай что все на себе везешь.

— Скотину не беречь, что ж тогда будет? — заметил один из сидевших за столом и прибавил:

— Лапши нету?

— Нет, лапши нету, — отвечала хозяйка. — Мы картофь варили.

— Давай картофь! С чем он у вас, с маслом?

— С хлебцем, родимый. Хлеб у нас мягкий, ноне пекли.

Мужик ничего не сказал и тряхнул волосами.

— Вот, говорят, скотина, — начал мужик, сидевший в углу на лавке. — Скотина, скотина, а тоже понимает, что тяжко. Везет, везет да оглянется. Я, мол, что ты? ай подсобить? Она мордой-то вот этак. Стало быть, вот тоже понимает; сказать только не может, а ты должо́н догадаться.

— Известно, скотина не скажет, — опять заметил сидевший за столом. — Ну, и впрочем… кваску бы, хозяйка.