— Нет, постойте, — говорила Марья Николавна, загораживая ему дорогу. — Вы мне скажите прежде, что же тут о школах-то написано?
Рязанов сел опять на диван.
— Какие там школы? Тут дело идет о предмете более близком. Школа! Это опечатка. Везде, где написано «школа», следует читать шкура. Вон там один пишет: трудно, говорит, очень нам обезопасить наши школы; он хотел сказать: наши шкуры, а другой говорит: хорошо бы, говорит, выделать их на манер заграничных, чтобы они не портились от разных влияний. Видите? А третий говорит: ладаном, говорит, почаще окуривать, ладаном. На себе, говорит, испытал — первое средство. Это все о шкурах. Ну, а публика, разумеется, так как она очень умна, то этого не понимает и думает, что в самом деле разговор идет о легчайшем способе обучения грамоте. Конечно, ей следует внушать, чтобы понимала.
Марья Николавна, закусив губы и сдвинув брови, стояла у стола напротив Рязанова и невольно следила глазами за движением его рук: он медленно, но крепко свертывал в трубку какую-то книжку.
— Как же это так, — спросила она, — ведь это значит — все неправда?
Лицо ее вдруг вспыхнуло.
— Что неправда?
— Да вообще все, что печатается?
Рязанов улыбнулся.
— Что же вы улыбаетесь? Вы скажите! Неправда это все? Я уж буду знать по крайней мере.
— Нет, оно, пожалуй, кое-что и правда, да только…
— Что только?
— Только надо уметь читать.
— А зачем же так пишут, что нужно еще голову ломать?
— Да что ж делать? — привыкли.
— И вы так же пишете?
— И я так же пишу. Какой же бы я был писатель, если бы я так и валял все, что в голову придет. Этак всякий лавочник сумеет написать. Свет-то, видите ли, так уж устроен, — говорил Рязанов, вырезывая из бумаги какие-то городочки, — что когда у человека болит живот, то обыкновенно об этом умалчивают: не принято. По-видимому, что ж тут такого? Самое естественное дело, однако не принято говорить о страдании брюшных органов, и кончено. Светские обычаи требуют, чтобы больной в этом случае не объявлял о своем недуге публично. Голова болит — можно сказать, и нога болит, можно сказать, даже бок болит — хоть в присутствии высоких особ можно сказать; а живот болит — нельзя: сейчас выведут. Вот подите же! И ничего не сделаешь: светские обычаи требуют от вас, чтобы в то время, когда у вас болит живот, чтобы вы беспечно предавались разным забавам и говорили комплименты; а не можете, ну, сидите дома и скажите, что у вас нервная атака.
— Как это нелепо!
— Вы полагаете? Нет-с, позвольте! Светские обычаи вовсе не так бессмысленны, как вам кажется. Они основаны на глубоком изучении натуры человеческой; а натура эта такова, что ежели позволить человеку говорить о боли в животе, тогда только и разговору будет, что об одних кишках. Что же тут хорошего, согласитесь сами! А, главное, этим дело ограничиться не может; сейчас пойдут рассуждения, — как, отчего, почему болит? Что ты делал, да что ты ел? Не объелся ли? не надорвался ли с натуги? а что ты такое поднимал? да кто тебя заставлял? Почему ты не позвал другого и не велел ему поднять? — И рад бы велеть, да не слушается. — Почему не слушается? — Денег нет. — Отчего у тебя денег нет? — Беден. — По какому случаю беден? почему же вот он не беден? Да тут в такую трущобу заберешься, что и не вылезешь.
Марья Николавна задумалась и, как стояла у стола, так и осталась неподвижною, с книгами в руках. Наконец она вздохнула, положила книги на стол и сказала как будто про себя:
— Почему я никогда прежде об этом не думала? — и потом прибавила: — послушайте, однако это ужасно гадко — эти приличия.
— Чем же гадко? Цель их стоит в том, чтобы устранить всякие неприятные, докучные разговоры и сделать жизнь нашу легким и веселым препровождением времени.
— Да я этого вовсе не желаю, — запальчиво сказала Марья Николавна.
— А! Ну, это другое дело. Так уж вы так и объявите, что я, мол, этого не желаю.
Марья Николавна наморщила брови.
— Вы, кажется, смеетесь надо мной?
— А зачем же вы вздор говорите?
— Я не буду вздор говорить.
— Тогда и я не буду смеяться.
Она улыбнулась и начала перелистывать лежавшие на столе «Отечественные записки».
— Скажите, пожалуйста, — заговорила она, положив руку на книгу, — что же вы-то здесь видите?
— В этих книжках-то? — спросил Рязанов и, подумав, отвечал: — Вижу я битву на Куликовом поле, слышу стук мечей, конское ржание и стоны умирающих. «Инде татаре теснят россиян, инде россиянин теснит татарина…» а еще больше того вижу подвигов гражданской глупости, свойственной мирным россиянам.
— И после этого вы сами можете писать?
— А почему ж мне не писать?
— После того, что вы говорите?
— После этого-то и можно; а если бы ничего этого не было, тогда и писать было бы незачем.
Она молча постояла еще несколько минут, потом вдруг весело сказала, показывая на груды валявшихся на полу книг:
— Ну, так давайте же убитых-то подбирать!
— Это можно.
И они оба принялись укладывать книги в шкаф.
В это время вошел Щетинин.
— Что это вы тут делаете?
— Тризну справляем, — ответил Рязанов, нагибаясь над книгами.
— Вот что! А я вот с живыми-то никак не справлюсь, — говорил он, отпирая письменный стол.
— С живыми труднее, — заметил Рязанов.
— Просто беда. Отпросились в город на ярмарку, да вот другой день не являются. Одного милого человека приказчик послал за покупками… тоже и приказчик хорош! Знает, что пьющий человек, нет, дал ему денег, а он вот сейчас только вернулся, пьяный-распьяный; ну и, разумеется, ни денег, ни покупок. Черт его знает, где он там шлялся. Поди вон добейся от него: он лыка не вяжет. Что это за гадость, — говорил Щетинин, роясь в столе.
— Ну, как же теперь быть? — спросил Рязанов.
— Да! Как быть? Нет, скажи-ка ты теперь, как быть! Ты вот все говоришь…
— Что я говорю?
— Да вот… что там взыскивать не нужно, то да сё.
— То да сё, положим, это я мог сказать; а когда же я тебе говорил, что взыскивать не нужно?
— Ну, да, разумеется, — неохотно ответил Щетинин.
— Когда же это было?
— Да что тут — когда? Вообще…
— Нет, послушай, скажи, пожалуйста, зачем ты вообще делаешь на меня ложные показания? Ведь тут, брат, свидетели есть: Марья Николавна налицо.
— Вот еще нашел свидетеля, — полушутя ответил Щетинин.
Марья Николавна, в это время уставлявшая книги, вдруг оглянулась, опустила руку, пристально посмотрела на мужа; но, ничего не сказав, опять принялась за книги. Щетинин не заметил этого движения, он повернулся на стуле лицом к Рязанову и продолжал:
— Нет, вот скажи-ка в самом деле, что тут делать, как поступить?
— Это с милым человеком-то?
— Да, с милым человеком. Вот ему доверили деньги, а он их пропил.
— Да ведь я тебе, кажется, говорил уж один раз?
— Ты говорил, там, к становому… это что!
— Как, это что? Стало быть, ты находишь законное возмездие неудовлетворительным?
— Нахожу.
— Ну, так сам выдумай какое-нибудь. Что же ты меня-то спрашиваешь?
— Я хочу знать твое мнение.
— Оно тебе ни на что не нужно. Дело идет о том, как отомстить человеку за личную обиду, так зачем же тут еще посторонние советы? Ведь ты ему доверял, он твоего доверия не оправдал, ты обижен, а не я. Я к нему ничего не чувствую. Хоть бы он тебя самого, со всей твоей усадьбою, со всеми угодьями и с пустошами пропил, — мне какое дело?
— Ты представь себя на моем месте!
— Да я и представлять не хочу. На что это нужно? Я никогда в таком положении не буду, а если бы и могло это случиться, так почем я знаю, как бы я тогда поступил. Я, может быть, этого милого человека на кол бы посадил, а может ограничился бы тем, что вышиб бы ему только два зуба, а может быть еще сто рублей награждения дал бы ему за это.
— Нет, это все не то. Ты представь себе, что с тобой теперь вот, в настоящую минуту, так поступили.
— Я не понимаю, зачем тебе понадобились эти представления — они ровно ничего не объяснят. Ну, представь ты себе, что тебя в настоящую минуту кто-нибудь медом вымазал! Что бы ты сделал? Представь, что тебя колесом переехали! Представляй, сколько хочешь, что же из этого выйдет?..
— Я одного только понять не могу… — не слушая, говорил между тем Щетинин, ни к кому не обращаясь.
— Чего ты не можешь понять? — спросил Рязанов.
— Не понимаю, почему не сказать прямо. Если бы он мне сказал: я еду на ярмарку, я хочу пьянствовать. Я бы ему, не говоря ни слова, целковый в руки, — ступай, батюшка! Ну, что ж, праздник, понятное дело, человек работал целый год, трудился, — почему ж ему не выпить, не повеселиться на ярмарке? Разве это преступление? Об одном прошу только — скажи прямо! Нет, обманом, видишь ли, лучше. «Помилуйте, я, говорит, теперь закаялся, капли в рот не беру». Согласись, что это подло!
— Что подло, закаиваться?
— Нет, обманывать.
— Соглашаюсь, что вообще, в принципе, обманывать подло.
— Ну, вот. Я только об этом и говорю. Скажи прямо!..
— Да. Я вот буду к тебе в карты смотреть, — это ничего; а ты ко мне не смотри, — это подло. А то я, пожалуй, и смотреть не буду: скажи прямо, какие у тебя карты! Это прелестно.
— Совсем не то. Играть, так, по-моему, играть на чести.
— Я не знаю, зачем ты тут такие слова употребляешь. На чести! Враг всегда поступает подло; и чем подлее, тем больше ему чести.
— Ну, нет, брат. Я не желаю придерживаться таких правил.
— А с твоими правилами главнокомандующим сделать бы тебя. Интересно! Отдал бы ты, например, по армии приказ: ночью напасть на неприятельский лагерь; но ведь это подло? На спящих нападать! Стало быть, нужно послать адъютанта сказать: эй, вы, берегитесь! Сегодня ночью мы намереваемся вас всех передушить; так вы смотрите же, не зевайте!
Щетинин не отвечал.
— Или ты, может быть, желаешь уподобиться Аристиду и побеждать врагов великодушием? Так это ты можешь.