— Слушаю, васкродие, — ответил писарь и повернулся налево кругом марш — спать. Посредник вышел. Рязанов посидел, посидел и тоже пошел на двор. В сенях кто-то бродил и шарил впотьмах.
— Кто это? — спросил Рязанов.
— Это я, — сказал посредник и запел: — тра-ра-та-та.
Рязанов прошел на двор. Там под навесом была уже приготовлена постель. Он начал было раздеваться и вернулся опять в комнату взять пальто. В сенях он наткнулся на ямщика, которого посредник выпроваживал, говоря:
— Шел бы ты себе, любезнейший, спать к лошадям!
— А вот я зипунишко захвачу. Агафья, посто-кась, где он тут был, зипун-от, у меня? — говорил ямщик сонным голосом, отыскивая впотьмах зипун. — Ах, проклят он будь! Вот он! Ты на что у меня зипун унесла? Агафья!..
На другой день рано утром Рязанов сидел в комнате и пил чай, в сенях посредник разговаривал с мужиками; входил в комнату, прихлебывал из стакана чаю и опять уходил и все что-то горячился. Мужики возражали сначала, но потом стали стихать больше и больше, наконец совсем стихли; остался один угрюмый, монотонный голос, бесстрастно и ровно звучавший в ответ посреднику. Этот голос не умолкал. Посредник стал горячиться и кричать еще пуще — голос не умолкает… Вдруг…
— Ах, ты!
Бац, бац, бац — раздалось в сенях, и голос умолк. Тихо стало.
Рязанов, не допив стакана, взял фуражку и вышел из комнаты. В сенях стояла толпа мужиков и взбешенный посредник; с полу вставал мужик, дико ворочая глазами… поодаль, так же спокойно и самоуверенно, заложив руки за спину, стоял Петр Никитич.
Рязанов вышел на улицу, завернул в первые ворота и нанял мужика довезти до Щетинина.
К вечеру они приехали. Марья Николавна увидала его в окно, побледнела и выбежала на крыльцо.
— Что случилось? — крикнула она, протягивая руки.
— Да ничего, — спокойно отвечал Рязанов. — Он там драться стал… Ну, я и уехал. Бог с ним!
Щетинин тоже вышел на крыльцо.
— Что такое?
— А то, что вот он… приехал, — задыхаясь, говорила Марья Николавна.
Она не могла скрыть своей радости.
Щетинин холодно поглядел на нее, потом на Рязанова и пошел в комнату.
Марья Николавна сидела в зале за роялью и одной рукою брала аккорды; Рязанов ходил по комнате; прямо в окно ударяло заходящее солнце.
— Что, Александр Васильич ничего вам не говорил? — спросила Марья Николавна, наклоняясь грудью на рояль.
— Ничего. А что?
— Нет. Я так только спросила.
Она взяла еще несколько аккордов и остановилась.
— А знаете, — сказала она, — вы это отлично сделали, что уехали от него[63].
— Что ж тут особенно хорошего?
— Понимаете, теперь весь уезд про это узнает. Скандал. Вот что хорошо.
— Я вовсе об этом и не думал.
Рязанов опять начал ходить. Марья Николавна, размышляя и улыбаясь в то же время, говорила про себя:
«Это мне очень, очень понравилось, — потом приложила палец к губам, еще подумала немного и сказала так же тихо: — очень… Вообще все хорошо», — потом вдруг ударила по клавишам и громко, с лихорадочною силою заиграла марсельезу. Эти звуки в одно мгновение преобразили ее: глаза засверкали, она вся вытянулась, подняла голову и, грозно нахмурив брови, смело бросила свои красивые загорелые руки. Сделав последний внезапный переход, она прижала педаль и с новою силою ударила по клавишам. Все лицо ее сияло небывалою отвагою… Она кинула на Рязанова самоуверенный, вызывающий взгляд и остановилась.
Рязанов тоже остановился.
— Привычка-то что значит, — сказал он, подходя к рояли. — Вот вы заиграли марш, мне сейчас же и представилось, что вот тут, рядом со мной, ходит фельдфебель и твердит: левой, правой, левой, правой…
— Что вам за охота вспоминать об этих фельдфебелях, — с неудовольствием ответила Марья Николавна.
— Нет, изредка ничего. Это освежает мысли.
Марья Николавна посмотрела на него и спросила:
— Да вы знаете ли, какой это марш?
— Знаю.
— Так что же вы говорите!
— Я ничего не говорю.
— Однако вы должны же согласиться, — вставая, сказала она, — что и марши бывают разные.
— Еще бы.
— И этот совсем не то, что дармштадтский, например.
— Разумеется. Но какой бы он там ни был, а все-таки марш; следовательно, рано или поздно будет «стой — равняйсь» и «смирррно» будет; и этого никогда не нужно забывать.
— Я и не забываю.
— То-то же. Стало быть, не из чего и горячиться.
Марья Николавна замолчала; постояв немного перед Рязановым и соображая что-то, она отошла к окну и взглянула на солнце, которое в эту минуту кровавым пятном опустилось над лесом и нижним краем своим уже касалось его зубчатых верхушек; несколько минут она прямо, не сморгнув ни разу, смотрела на солнце, озарявшее все лицо ее грозным красноватым светом.
— Вы понимаете, что я делаю? — спросила она не шевелясь.
— Что?
— Я хочу его переглядеть. — Она указала на солнце. — Знаете, такая игра есть — кто кого переглядит.
Рязанов ничего не отвечал; прислонившись плечом к косяку, он глядел на нее сбоку: она по-прежнему стояла неподвижно, положив обе руки на спинку стула и слегка закинув голову, вся облитая горячим сиянием, и продолжала упрямо, почти с дерзостью смотреть на солнце. Наконец выражение лица ее стало напряженнее, брови сдвинулись, она вдруг быстро заморгала, закрыла глаза руками и отвернулась от окна.
— Ну, что? — спросил Рязанов.
— Не переглядела, — ответила она и засмеялась.
Рязанов тоже отошел от окна.
— Какая глупость мне пришла в голову, — продолжала она, не открывая глаз, — когда я смотрела на солнце. Я вспомнила, как меня в детстве пугали господом богом: мне тогда говорили, что и на него тоже нельзя смотреть.
— И вы верили?
— Нет; я и тогда не верила. Мне все это как-то смешно было. У моей няньки иконка была: бог-отец, сидящий на воздухе; только воздух был так гадко нарисован, точно будто Саваоф сидит на яйцах. Нянька меня, бывало, пугает им, а я ничего не боюсь. Как посмотрю на него, так и засмеюсь.
— А теперь-то вы не боитесь его?
— Конечно, не боюсь.
— Да так ли это? Подумайте-ка хорошенько! Может быть, Это вы только так храбритесь.
— Какой вздор! Не только [его], я и вас даже не боюсь. Я вас только… уважаю…
Последнее слово она произнесла почти шепотом, как будто нечаянно обронила его, и в то же время бросила быстрый, пугливый взгляд на Рязанова.
Он стоял потупившись и щипал свою бороду.
— Пойдемте куда-нибудь, — вдруг сказала она, сделав движение к двери.
— Куда же?
— Да куда-нибудь, все равно, только уйдемте отсюда!
Рязанов пристально посмотрел на нее.
— Что же вам здесь-то не сидится? Кто вам мешает?
— Все мешает: стены, потолок, все. Я хочу теперь идти идти куда-то дальше, дальше…
Она остановилась.
— А вы знаете, что я вас теперь совсем не вижу, — говорила она прищурясь. — Вместо лица у вас теперь зеленое пятно. Ах, как это странно! Ну, пойдемте же!
Она сбежала с террасы в сад и оглянулась: Рязанов задумчиво и медленно спускался с лестницы, продолжая одной рукой щипать свою бороду. Она подождала его и, когда он поравнялся с нею, спросила:
— А как вы думаете, Александр Васильич боится [бога] или нет?
— Я думаю, что боится.
В это время тихими шагами, с нахмуренным лицом, в залу вошел Щетинин и, засунув руки в карманы, остановился в дверях; потом вышел на террасу и начал было спускаться с лестницы, но на последней ступеньке остановился, поглядел вслед Марье Николавне с Рязановым, приложил к носу палец, подумал и вернулся.
На дворе все еще жары стоят; жнитво подошло. У Марьи Николавны с Рязановым всё разговоры идут, и конца нет этим разговорам.
— Господи, что ж это такое будет? — вслух рассуждает сам с собою Щетинин, прохаживаясь из угла в угол в своем кабинете.
Полдень. На берегу озера, под тенью, на траве сидит Рязанов и, не двигаясь, смотрит на воду; солнце печет; по ту сторону, из-за кустов, белеет песок, поросший лопушником; у самой воды, пугливо оглядываясь кругом, сидит цапля; где-то кто-то в жилейку дудит. В двух шагах от Рязанова, прислонившись к дереву плечом, с зонтиком в руке, стоит Марья Николавна; по лицу ее и по белому платью медленно, почти незаметно ползут прозрачные тени. Глаза у нее полуоткрыты — ей трудно смотреть на свет; она утомлена зноем и тяжкою полуденною тишиною. Они оба молчат.
— Когда это лето кончится? — говорит она, безнадежно глядя в даль. — Хоть бы уехать, что ли, куда-нибудь.
— Не все ли равно, летом везде жарко, — помолчав, говорит Рязанов.
Опять молчат.
— Я воображаю, каково теперь этим несчастным бабам жать на такой жаре.
— Да-а.
— Ужасно!
— Вы бы им зонтики купили.
Марья Николавна нахмуривается, потом вдруг опускает зонтик и застегивает его на пуговку.
— Не хочу больше зонтика носить. Поле подарю.
Рязанов улыбается.
— Кому же это назло?
— Никому, самой себе.
— Да ведь им-то от этого не легче.
— Кому?
— Бабам-то. Они все-таки без зонтиков останутся.
Марья Николавна молчит и, крепко стиснув зубы, порывисто тычет зонтиком в землю.
— Зачем же вы чужой зонтик ломаете?
— Какой чужой?
— Да ведь это Полин.
— Это… это я не знаю, что такое, — быстро поднимая голову, говорит Марья Николавна и уходит домой.
Сумерки. Рязанов сидит в своей комнате у окна и, подпершись локтями, смотрит в сад. К окну из сада подходит Марья Николавна.
— Что вы тут сидите?
Рязанов подбирает свои локти.
— Какая скука!
— А вы бы музыкой занялись.
— Какой вздор! Разве музыка поможет?
— Ну, книжку почитайте!
— Все это не то вы говорите.
— Чего же вам нужно?
— Сама не знаю. Мне как-то все это… грустно мне очень.
Рязанов ничего не отвечает.
— Понимаете, — скороговоркой продолжает она, — я знаю, что все это никуда не годится, что нужно что-то такое делать, поскорей, поскорей… Ну, может быть, не удастся… страдание… Что же такое? Это ничего… по крайней мере знаешь, за что. А то что это такое? Я хочу жить. Что же вы молчите?