Рязанов оглянулся.
— Квоускве тандем, Катилина… Доколе же, однако… По-латыни знаешь? А? как небось не знать. Пациенция ностра… утор, абутор, абути — испытывать, искушать. Худо, брат, садись! А вы, барыня, тово… Вы меня извините!
— Что вы тут городите, — сказал Рязанов, отставая от Марьи Николавны.
— Сшь!
Батюшка взял Рязанова под руку и подморгнул ему на Марью Николавну.
— Не пожелай!.. Понятно? Парень ты, я вижу, хороший, а ведешь себя неисправно. А ты будь поскромней! С чужого коня, знаешь? — середь грязи долой. Согрешил, ну, и кончено дело. Та́ците![64] Сшь. И прииде Самсон в Газу, и нечего тут разговаривать.
— И шли бы вы лучше спать, — сказал Рязанов.
— И пойду. Захмелел… Что ж с меня взять, с пьяного попа? Мы люди неученые.
— Прощайте, батюшка, — сказала Марья Николавна, останавливаясь у церкви.
— Прощайте, сударыня! Вы меня извините, бога ради. А тебе… — Батюшка обратился к Рязанову, — тебе не простится. Мне все простится, а тебе нет. Вовек не простится. Нельзя. Никак невозможно простить, потому этого презорства в тебе много. Вот что. Адью!
Батюшка сделал ручкой и запер за собой калитку.
Расставшись с батюшкою, они долго шли рядом и оба молчали. Тропинка, по которой они шли, вывела их к мельнице. Запертая по случаю праздника, вода глухо шумела внизу, пробираясь сквозь щели затвора; в пруде полоскались утки. Перебравшись через плотину, они очутились по ту сторону реки, на песчаном берегу, в кустарнике. Высоко стоящее солнце жарко палило широкие заливные луга, усеянные зелеными кочками, и темные, подернутые зеленою плесенью воды; сквозь прозрачно-волнующийся воздух четко виднелся противоположный гористый берег, густо заросший мелким лесом и залитый ярким полуденным светом. Марья Николавна остановилась в кустах и села на траву. Рязанов тоже сел.
— Славно как здесь, — сказала она, усаживаясь в тени.
Рязанов опустился на один локоть и посмотрел вокруг. Марья Николавна подумала и улыбнулась.
— Как это странно, — сказала она, — что меня все это теперь только забавляет. Право. И этот поп. Прелесть как весело!
Она повернулась к воде, ярко блиставшей между кустов, и жадно потянула в себя свежий воздух.
— Хорошо здесь, — повторила она, — прохладно; а там, видите, на горе какой жар? Деревья-то. Видите, как они стоят и не шевелятся? Их совсем сварило зноем. А?
— Вижу.
— И трава вся красная… — прищуриваясь, говорила она. — Мелкая травка… а там точно лысина на бугре. Вон лошадь в орешнике. Видите, пегая лошадь стоит? И ей, бедной, тоже тяжко… Хорошо бы теперь, — помолчав, продолжала она, — хорошо бы, знаете что? на лодке уехать туда вверх по реке; заехать подальше и притаиться в камышах. Тихо там как!.. А? Поедемте, — вдруг сказала она, решительно вставая.
— Что это вам вздумалось? Да и лодка-то рассохлась, течет.
— Так что ж такое?
— Намочитесь.
— Вот еще! Велика важность.
— Как хотите.
— Мы вот что сделаем: заедем туда, за острова, и пустим лодку по течению; пусть она несет нас куда хочет.
— Да ведь дальше плотины не уедем. Опять сюда же нас принесет.
— А впрочем… — сообразив, сказала она, — впрочем, в самом деле уж это я что-то очень… расфантазировалась. Пойдемте! Домой пора. Но мне все-таки весело, — начала она опять, когда они прошли через плотину, — мне сегодня как-то особенно легко. Мне хочется со всеми помириться, простить всем моим врагам. Ведь можно? Как вы думаете? Только на один день заключить временное перемирие? на один день? а? Ведь можно?
— Да вы знаете ли, зачем хорошие полководцы заключают временные перемирия?
— Зачем?
— А затем, чтобы под видом дружбы высмотреть неприятельскую позицию и дать отдохнуть войскам.
— Ну, и я хочу высмотреть позицию; пойдемте по селу, — смеясь, сказала она и, свернув с дороги, пошла мимо амбаров в солдатскую слободку.
— С кем же это вы воюете, любопытно знать? — спросил Рязанов.
— Сама с собой пока.
— А.
Место, по которому они шли, было глухое, несмотря на то, что находилось вблизи большого села: какой-то косогор, внизу лужа с навозными берегами, навозный мосток. В луже, подобрав портчёнки, бродили ребята; по берегу торчали кривые ощипанные ветлы; сквозь их жидкие листья белели крошечные, сбитые в кучу, кое-как лепившиеся по косогору мазанки одиноких солдаток, с огородами, в которых тоже кое-где стояли обломанные и загаженные птицами деревья; с разоренных плетней шумно кинулись воробьи. Дальше в одну сторону пошел овраг, заросший чахлым кустарником; в овраге валялась ободранная собаками дохлая лошадь. В другую сторону — крестьянские гумна и село.
Марья Николавна остановилась на площадке и, подняв руку над глазами, посмотрела кругом.
— Как я, однако, давно не была здесь, — сказала она, как будто удивляясь чему-то.
И чем дальше они шли, тем серьезнее становилось ее лицо, тем внимательнее и тревожнее начала она оглядываться по сторонам, как будто она нечаянно зашла в какое-то новое, незнакомое место и не узнает, совсем не узнает, куда это она попала…
Пустынная сельская улица, ярко освещенная солнцем, была мертва и безлюдна: мужики кое-где лениво слонялись у ворот; бабы и девки, притаившись в тени, шарили в голове друг у дружки; маленькие девчонки забрались в новый избяной сруб и, сидя в нем, что есть мочи визжали какую-то песню; на крышах неподвижно торчали ошалевшие от зноя галки.
Марья Николавна сняла с головы платок и пошла по холодку край дворов. Рязанов шел за нею следом, глядя в землю.
В одном проулке, у плетня, кучей сидели девки и затянули было «ох и уж и что»… но, заметив господ, остановились. Марья Николавна подошла к ним и ласково спросила:
— Что ж вы остановились?
Девки встали.
— Что ж вы не поете?
Девки, ничего не отвечая, глядели по сторонам.
— Мы бы вот послушали, — уже не так твердо прибавила Марья Николавна.
Девки вдруг начали фыркать, зажимая себе носы и прятаться друг за дружку.
Марья Николавна с сожалением поглядела на них, потом взглянула на Рязанова и пошла дальше.
Девки захохотали. Марья Николавна оглянулась — они затихли и вдруг всею кучею бросились бежать от нее на гумно. Марья Николавна слегка нахмурилась и пошла.
Миновав несколько дворов, она остановилась и начала присматриваться к одной избе. Изба была ветхая, с одним окном, подпертая с двух сторон подпорками; в отворенные ворота глядела старая слепая кобыла с отвисшею нижнею губою и выдерганною гривою. Она стояла в самых воротах и, качая головою из стороны в сторону, потряхивала ушами. Тут же перед избою стоял мальчик лет четырех и держал длинную хворостину в руках.
Марья Николавна подошла к мальчику и погладила его по голове; мальчик не трогался с места и не шевелился.
— Где твоя мать? — спросила его Марья Николавна.
Он ничего не ответил и даже не поглядел на нее, только поднял плечи кверху и стал языком доставать свою щеку; потом бросил хворостину и ушел в избу. Марья Николавна заглянула в ворота: на дворе валялся всякий хлам, на опрокинутой сохе сидела курица.
— Мамка к тётки Матлёни побигла, — вдруг крикнул тот же мальчик из окна.
Марья Николавна подошла к окну; но в избе было темно, и со свету ничего нельзя было разглядеть; только пахло холодною гарью и слышно было, что где-то там плачет еще ребенок. Марья Николавна начала всматриваться и понемногу разглядела черные стены, зипун на лавке, пустой горшок и зыбку, висящую середь избы; в зыбке сидел ребенок, весь облепленный мухами. Он перестал кричать и с удивлением смотрел на Марью Николавну; мальчик, которого она видела у ворот, дергал зыбку и приговаривал:
— Чу! Мамка скола плидет. Чу!
— Это брат твой, что ли? — спросила Марья Николавна.
— Это Васька, — ответил мальчик.
Мальчик, сидевший в зыбке, ухватился руками за ее края и покачивался из стороны в сторону, вытаращив испуганные глаза на Марью Николавну, — посмотрел, посмотрел и вдруг закашлялся, заплакал, закричал…
— Он у нас хваляит, — заметил мальчик и опять принялся его качать.
Марья Николавна хотела было еще что-то спросить, но поглядела в окно, подумала и пошла. У ворот по-прежнему стояла слепая кобыла и, потряхивая ушами, беззаботно шлепала своею отвисшею губою.
Рядом с этою избою стояла другая, точно такая же, и дальше все то же: гнилые серые крыши, черные окна с запахом гари и ребячьим писком, кривые ворота и дырявые, покачнувшиеся плетни с висящими на них посконными рубахами. Людей совсем почти не видно было, только среди улицы стоял, выпучив бессмысленные глаза и развесив слюни, Мишка-дурачок и, покачиваясь, тянул: лэ-лэ-лэ…
Марья Николавна шла все скорее и скорее, опустив глаза и стараясь, по возможности, не взглядывать по сторонам.
— Что вы приуныли? — шутя спросил ее Рязанов.
Она ничего не ответила, только вскинула на него своими черными печальными глазами и опять сейчас же опустила их в землю.
— А как же перемирие-то? Или уж раздумали?
— Раздумала, — тихо сказала он, кивнув головою, и пошла еще скорее.
В самом конце села, у волостного правления, толпился народ. Марья Николавна остановила какую-то старуху и спросила ее:
— Что это они там делают?
— А господь их знает, родима. Должно, судьбишша у их там идет. Промеж себя что-нибудь.
Марья Николавна пошла было прямо, но потом остановилась и, сообразив, обошла вокруг пожарного сарая; подкралась сзади к плетню и посмотрела. Рязанов подошел и тоже стал смотреть. Сквозь щели было видно все, что происходит на дворе: на крылечке в рубашке сидел старшина; неподалеку от него, опершись на палочки, стояли старики в затасканных шляпенках, с медными бляхами на зипунах; дальше толпился народ. Время от времени на крыльце появлялся писарь, спорил с мужиками, кричал кому-то: «нет, ты поди сперва почешись! Почешись поди, знаешь, где? а потом уж я с тобой буду разговаривать», — и опять уходил. Мужики что-то кричали ему вслед и спорили между собою. Сначала ничего нельзя было разобрать, но потом понемногу дело разъяснилось; спор шел о податях; спорила и горячилась собственно, толпа, должностные же лица в это дело не мешались; старшина, сидя на приступочке, зевал и рассеянно посматривал по сторонам, старики разговаривали между собою, ковыряя батожками землю. Но тут же, у стены, только немного поодаль от прочих, стояли еще два мужика без шапок и в спор не вступались. Один из них, высокий, черноватый, с широким, угрюмым лицом, скрестив на груди руки и подавшись немного вперед, внимательно вслушиваясь в говор толпы, тревожно поворачивал голову то правым, то левым ухом и в то же время то поднимал, то опускал, то сдвигал свои густые черные брови; у другого лицо было совсем бабье, дряблое, с жиденькою белокурою бороденкою и маленькими красными глазками. Он преспокойно смотрел вверх и очень внимательно следил за воробьями, как они скачут по крыше пожарного сарая и что мочи орут, стараясь отнять друг у дружки какую-то корку. Ему даже это смешно стало…