И молчат в серых ватниках колонны,
Но зато поет Марика Рокк.
Сохранившаяся на годы — навсегда! — детская непосредственность, наивность и максимализм подростка. «Он берет все в лоб, обычно это худо, а ему удается», — подмечала наблюдательная Анна Андреевна.
Старшие современники — Ахматова, Чуковский — более всего ценили умение (и стремление) Корнилова «ввести в поэзию теперешнюю разговорную речь, язык прозы». «Нужно, чтобы кто-нибудь этим занимался», — говорила Ахматова. И хотя этим занимались и другие (например, Слуцкий, Межиров), по-видимому, именно у Корнилова прозаизация стиха, достигая своих пределов, выступала в абсолютном виде. Казалось, он не стих гонит сквозь прозу, наоборот, прозу вгоняет в стих, создавая, по выражению Лидии Чуковской, «новую гармонию из антигармонического материала».
Стих Корнилова прост и наг, как дерево без коры, напрочь лишен хоть каких изысков и ухищрений — за исключением, быть может, инверсий, также сокращающих путь к разговорной речи. И еще — аллитерации, заставляющие слово петь с четко-звучной определенностью. Он — принципиальный антиформалист, стремящийся к тому, чтобы техника была как можно меньше заметна. Главное — движение чувства и мысли в их неразделенности.
За «прозаизм» поэт держится с отчаянным упорством и начинает отсчет поэтического времени не с Ломоносова, а с Державина. Накрепко эта «эстетика простоты» повязана с нравственным максимализмом и, пожалуй, из него и вырастает. Что подтверждает новый жанр, в котором поэт стал работать: короткие поэмы 1996—1997 годов — «Суета сует», «Глухота», «Бомж», — печальные песни нового времени, откуда пронзительнее и безнадежнее видятся люди и события давно ушедшие. И все хорошее, что было, что потерял. И тем хуже то плохое, что есть сейчас.
Короткая строка, отрывистая речь — в жанре ночного разговора на кухне 60-х; споры, в которых все спорят и все заодно. Вот мрачный перепляс «Суеты сует»: «А на нашей родине / Пляс иной. / Стал ее мелодией / Волчий вой, / Понеслась неистово / И в отрыв, / Миру правды-истины / Не открыв, / Вся в разбое, в рэкете, / В клевете…/ Сдохли гуси-лебеди / В лебеде».
Столько печали, сколько вобрали в себя стихи Корнилова, вряд ли найдется еще у какого поэта его поколения — он меланхолик по преимуществу. Наверное, из всех качеств русских поэтов ближе всего ему некрасовская хандра да мрачность и безысходность Ходасевича. Тема смерти, похорон — сквозная:
Погост — последняя веха,
А также верный итог:
С отечеством человека
Сроднят на вечный срок.
В стихотворении Корнилова «Похороны» (1963) имя Пастернака не упоминалось — так безымянной контрабандой они и были напечатаны в «Новом мире» (1964, № 12). Считалось почему-то, что начальство не поняло — может, так оно и было. Но читатели очень хорошо понимали, о ком здесь речь…
Мы хоронили старика
А было всё не просто
Была дорога далека
От дома до погоста.
И падал полуденный зной,
И день склонялся низко
Перед высокой простотой
Тех похорон российских.
Владимир Корнилов — один из самых верных и самых последовательных адептов «шестидесятничества». Особенно в той части, которая затрагивает нравственные постулаты. Он изначально свято верил в то, что поэты живут по некоему неписаному кодексу, восходящему к великим традициям русской литературы. Верил с излишней прямолинейностью, с буквальностью, исключающей компромисс. Он, может быть, последний наш моралист, проживавший жизнь, не отступая от этого кодекса, хотя порой и страдая от этого.
Диссидентские тропы приводили к границе и за нее. Однако дилемму — уехать или остаться — он решил сразу:
…И не слышу ваших коней,
Стука рельс, самолетного лая.
На своей земле околей…
Потихоньку околеваю.
(«Неподвижность», 1973)
Но тема отъезда, эмиграции продолжает мучить его. Глухой настойчивой струной в неподвижном тумане — когда времени нет, и нет, кажется, истории и вообще ничего нет! — звучит она. Это возможное разрешение судьбы: «Иные умаются скоро / И прочь от осин и полян,/ И прочь от раздора и спора / Наладятся за океан./ Другие, невзгоду осиля, / Обугленным духом тверды,/ Ждать будут явленья России,/ Какая была до Орды./ И что-то придумают третьи…» Укор другу: « Я никому не слагаю стансы / И никого не виню ни в чем. / Ты взял уехал. Я взял остался,/ Стало быть, разное пиво пьем». И заклинание для себя самого: «И помнили только одно: / Что нет ни второго, ни третьего, / Что только такое дано,/ И нет за Москвой Шереметьева,/ А лишь незабудки в росе / И рельсы в предутреннем инее./ И синие лес и шоссе, / И местные авиалинии…»
Во время процесса исключения из Союза писателей Михаил Алексеев, вспомнив, как «кровь свою проливал под Сталинградом», потребовал, чтобы Корнилов сказал, что он делал в 41-м… Меж тем Корнилов был тогда ребенком и жил в эвакуации, в Сибири. Однако ответ на вопрос о 41-м годе, о начале войны у него был — именно в это время разворачивается действие его первой повести «Девочки и дамочки». В прозе — с множеством персонажей, точным описанием атмосферы первых месяцев войны во всю мощь развернулась его способность к уловлению живой жизни.
Рассказ о женщинах, строивших оборонительные рубежи под Москвой, удивляет сугубой достоверностью — вчувствованием в ситуации мысли и переживания, свидетелем которых автор быть не мог. И в книге, собравшей под одной обложкой произведения писателей-фронтовиков (Воробьева, Казакевича, Астафьева, Окуджавы, Быкова и Кондратьева), его «Девочки и дамочки» читаются как повесть, написанная очевидцем.
Роман «Демобилизация» тоже вышел на Западе. Время действия — 54-й год. Интереснейшая эпоха, когда все только начинало переворачиваться: неясные ожидания, смутные предчувствия, ощущение начала перелома. Герой романа пишет реферат «О насморке фурштатского солдата» — о «контурах личности самого ничтожного обозника», о свободе выбора. В сущности, все это — о советском человеке, как он представляется советскому человеку… Контрапунктом возникает образ Сталина, который является к автору реферата в смутном сне. Сталин вполне человечен, симпатичен и даже благожелателен: «Обозник или фурштатский солдат тоже человек, простой русский воин, и без него мы бы не выиграли войну. Правда, лейтенант? — подмигивает Сталин Курчеву, а того уже бьет мелкая дрожь». Странный этот сон — парадигма отношения к недавно умершему вождю, архетип нашего коллективного бессознательного.
Глубинная тяга влечет человека к отцу-вождю, но личностное начало — протестует. На этом зиждется вся идеология (и психология) «шестидесятничества», а отношение к Хрущеву и к Брежневу — лишь паллиативы отношения к Сталину. Так рождается бунт, так выстраивается новая система ценностей, когда какой-нибудь Наполеон полноправно уравнивается в правах с солдатом-обозником. А малозаметной и нелепой единице отдается предпочтение перед величественной красотой множества:
Они во всем едины,
Они не разделены,
Они непобедимы,
Большие батальоны.
-
И обретает имя
В их грохоте эпоха,
И хорошо быть с ними,
И против них быть плохо.
Но всю любовь и веру
Всё ж отдал я не Богу,
А только офицеру,
Который шел не в ногу.
(«Большие батальоны», 1988)
Всю жизнь Владимир Корнилов ощущает «скорбь изгойства» и бремя одиночества, точно зная причины тому: «Несуразная судьба — / Эмиграция в себя./ Словно начисто тебя / Съела фронда». Но выбор есть выбор! «В русской жизни, лишь «наступая на горло собственной песне», можно было оставаться мастаком, — говорит он. — …И вовсе не странно, что поэты, как все городские сумасшедшие, выталкиваются на обочину жизни. Негодовать по этому поводу глупо».
«Все поэты — жиды», — выкрикнула Цветаева. Корнилов заявил еще категоричнее и запальчивее: «Все поэты — бомжи». Это, конечно, преувеличение — впрочем, по-человечески симпатичное. И — естественное для того, кто по-прежнему свято и истово верит в то, что «смысл и честь России — лирика».
1998
Алексей Симонов
КОРНИЛОВСКИЙ МЯТЕЖ СОВЕСТИ
Владимир Корнилов умер, как жил — трудно и негромко, словно стесняясь обременять собою общественное внимание. Он, наверное, в русской поэзии один из немногих поэтов, у которых дистанция от стиха до поступка минимальна. Зато обратная дистанция — от поступка до стиха — была у Володи огромная: в его творчестве всего два-три стиха, посвященных, скажем, его многолетнему диссидентству, отверженности, посвященных тому, как ему приходилось работать уборщиком снега или тайком переводить случайные стихи и печатать их под чужими фамилиями.
Володя был высокого накала, высокого каления русский интеллигент — с постоянными сомнениями в своей нужности, талантливости, правильности совершенного. При этом я не знаю случая, когда Владимир Николаевич Корнилов изменил бы себе. Когда оттепель сходила на нет и все мы мучались, разрабатывая каждый для себя спасительные идеологемы собственной веры, позволяющие жить нестыдно, примиряясь с происходящим вокруг, в это самое время в поэме «Заполночь» Володя сформулировал свой отказ участвовать во всех этих играх так:
Вера — как в карты пас,
коль рисковать не хочется.
Вера — это боязнь
полного одиночества.
Думают, вера — стяг,
вскинутый откровенно,
А на поверку — страх —
вот что такое вера.
И в самой последней, при жизни вышедшей книжке он снова пишет о том, что все-таки предпочтительнее жить и думать не в стаде, жить и думать одному, самому совершать поступки и самому за них отвечать и мучиться несовершенством жизнеустройства. Может быть, именно поэтому большинство поступков, совершенных Корниловым, были поступками свободного человека.