в. (Костанжогло и Штольц — во-первых, образы вымученные, во-вторых, они пришельцы и в российской действительности не укоренены.)
Не отсюда ли вошла в сознание русской интеллигенции мечта о революции: дескать, она начнется и наведет в стране порядок. (А чем этот миф отличен от мифа о варягах? Тоже — придите и володейте…) Но ни варяги, ни революция нам не помогли. Интеллигенция, осознавая собственную беспомощность, испытывая комплекс неполноценности, стала превозносить народ, причем не хозяйственных мужиков и мастеров, а наоборот — неграмотных, забитых… Один лишь Пушкин трезво смотрел на народ, да еще, пожалуй, Гоголь…
— Не знаю. В тройку-то он верил.
— В это еще надо вчитаться. Возможно, что тройка у него — это символ безобразия. Верно Шукшин сказал: везет-то птица-тройка Чичикова.
В общем, не надо смотреть на русскую интеллигенцию только как на жертву русской истории. Она сама много сделала для именно такого, трагического, хода истории (я, не дай бог, никого не обвиняю — я сам молекула этой литературы и этой интеллигенции). Огромная историческая вина лежит на русском дворянстве и на русской Церкви. Смотрите, татары не смогли завоевать даже маленькую Венгрию, а нас смогли.
— Почему?
— Потому что у нас всегда был раздор и раскол. Потому что христианство не вошло за два с небольшим века глубоко в нашу жизнь, Церковь была не крепка, да и всегда она в России была и остается по отношению к государству в неестественно рабском положении. И тут я не могу согласиться со Слуцким, что «надежда на мертвых». Мертвые мертвыми, а надо своим умом жить. Мертвые очень виноваты в том, как мы живем сейчас. В одном из рассказов Алексея Толстого есть такой циничный, но верный кусок. В трюме едут белые, и один говорит:
— Вот Лев Толстой кричал: «Не могу молчать!» — и докричался. Но при всем том русская литература отразила все низины, и высоты, и бездны российского характера.
— Почему, кстати, русская поэзия так сильно (по сравнению, скажем, с американской) политизирована?
— От несвободы. Если человека не кормить, он будет все время говорить про еду. Это не сила, это несчастье русской поэзии.
— Простите, а тот же Слуцкий? Поэт огромного масштаба — и сила его в политизированности. Разве нет?
— Слуцкий, конечно, очень политизирован внешне, но политика у него, на мой взгляд, была маской, была прикрытием. Он был человек незащищенный, в чем-то даже робкий, себя таящий, боящийся себя открыть. Ахматова написала однажды:
…Чтоб быть современнику ясным.
Весь настежь распахнут поэт, —
но сама она признавалась мне, что написала это «так», а на самом деле в поэзии важна тайна. Слуцкий очень скрывал себя (я был его близким другом) — скрывал даже от самого себя, и политика была зачастую сублимацией его тайн…
Скажем, Самойлов как человек был не менее политизирован, чем Слуцкий, но о политике он писал меньше: видимо, у него были и н ы е, внутренние опоры. Помните, он писал:
Так закутайся потепле
Перед долгою зимой.
В чем-то все же мы окрепли,
Стали тверже, милый мой.
Он, видимо, лучше, чем Слуцкий (будучи исторически прозорливее), понимал, что в этой стране ничего хорошего нет и не будет — и надо приготовиться к долгой зиме…
— К долгой зиме или к вечной?
— Я думаю, что, написав в 1961-м «перед долгою зимой», Самойлов ошибся — все-таки в этой стране мы дожили до великого и страшного времени, когда «зима» кончилась (хотя боюсь, что скоро будут менять томик Блока на 50 грамм хлеба — дай бог, чтобы я ошибся).
— А что своего, личного, можете вы добавить к обсуждению проблемы «Художник — и власть, и государство, и очередной царь»?
— Отношения с властью у поэтов особые, а слишком часто даже мучительные, болезненные. Прискорбно, конечно, что русская поэзия началась с державинской «Фелицы». Хотя и до нее славословили и Ломоносов, и Тредиаковский (впрочем, на мой взгляд, их вещи прямого отношения к поэзии не имеют). В каком-то смысле Маяковский повторил традицию «Фелицы» в поэмах «Ленин» и «Хорошо!» (мощь-то у него тоже была державинская!).
Вообще, русская словесность слишком занималась проблемой власти. И не случайно: в России поэт сильнее от власти зависел. Пушкин писал стансы Николаю, Маяковский и Есенин — Ленину, Пастернак — Сталину. Поэт же по-настоящему свободен, лишь когда относится к власти без особого интереса, то есть достаточно равнодушно. Он понимает, что она необходима, но нет в ней для него манкости, она не прельстительна. А еще в этом деле важно отделить в себе поэта от журналиста (иногда ловишь себя на чисто журналистском интересе к представителям власти).
— А разве журнализм категорически мешает прозаику или поэту?
— Пожалуй, да, как графика мешает живописи. Злоба дня может быть сильным внутренним импульсом (как у Блока). Поэт по-цветаевски «издалека заводит речь», но откуда бы он ни шел, важно, чтобы речь его не подводила. Вот вы кого-то возненавидели и начали писать о нем стихотворение…
— Бывает.
— … но удается это стихотворение, лишь если на последней строчке вы полюбите или простите врага. Зло должно в недрах поэзии становиться добром (это есть в «Двенадцати»). Как такое делается — всегда тайна.
— У кого вы учились тайнам?
— Наверное, у всех поэтов — предшественников и современников, у тех, с кем я был знаком и даже дружил, и у тех, которых никогда в глаза не видел. Куда важнее учиться у стихов, чем у их создателей. Важно слушать советы учителей, но вряд ли нужно искать их одобрения и обольщаться им. Нужно помнить, что у каждого поэта своя группа крови, своя судьба, свой характер — и то, что годится твоему учителю, тебе может быть противопоказано. Поэтому лучше прислушиваться к самому себе и на самого себя больше полагаться. На себя, на свою интуицию.
Я вот учился в Литинституте — он мне ничего не дал. Единственное: я научился не относиться слепо к чужим высказываниям, не очаровываться похвалами. Гораздо важнее и полезнее, когда вас ругают, ибо в ругани больше искренности и больше работы, чем в похвале.
— Русские поэты Серебряного века, как правило, относились к своему быту как к творчеству, любили позу, лепили свою жизнь, как легенду… Ваше отношение к такой установке? Поэт — простой смертный без права на льготное безумие или он отмечен свыше и безумие ему отпущено Богом как поведенческая норма?
— А у меня совсем недавние стихи есть об этом — как бы монолог от имени Цветаевой, где говорится о подлинном и ложном величии (прямо ответ на ваш вопрос):
…Все стихотворения и проза
строятся в итоге на чуть-чуть.
И любая поза — как угроза
замысел и вещь перечеркнуть.
От примазавшихся к нам в отличье
мы, кто со Вселенною на ты,
понимаем зрелое величье
незаметности и простоты.
И его взыскует каждый гений,
равенством со всеми дорожа,
не ища коленопреклонений
в мемуарах жалкого пажа…
— Действительно, стихи эти сполна отвечают на мой вопрос, даже о «позе» вы тут говорите…
— Все это очень индивидуально. У Пушкина жизнь его свободно входила в стихи (у Лермонтова уже не так — она скорее входила в его юнкерские поэмы). У Некрасова был, как мне кажется, перевес быта над лирикой, у Блока, наоборот, перевес лирики над бытом (как и у Ахматовой). Цветаева быт в стихах романтизировала.
Что касается безумия как атрибута поэтической личности, то я и об этом уже писал. Повторюсь. Поэт почти всегда — пророк, а пророчество в России часто связано с безумием, что отметил еще Пушкин в «Борисе Годунове». Видимо, в стихийной неустроенности русской жизни мало что поймешь трезвым рассудком, и лишь мгновенные полубезумные озарения способны сорвать с будущего завесу…
— Какие события в вашей «частной» жизни оставили особый след в вашем внутреннем развитии?
— Армия. Хотя и до нее жил я трудно и скудно, но армия поставила меня во всем наравне с другими, отказав в возможности отдельной личной жизни. Урок армии — умение не потерять себя, когда ходишь со всеми в ногу.
В принципе, чтобы события вашей жизни, ваши трагедии и радости как-то отразились на бумаге, надо ко времени их прихода обладать и владеть мастерством. Бывает, что переживаешь нечто глубоко, а сил отразить это нет.
Наверное, писать много не следует, но пусть у тебя будут сильные и умелые пальцы, чтобы ты в любой момент мог схватить эту птицу вдохновения.
А теперь я знаю еще вот что: сложнейший инструмент поэзии должен включаться только по самым важным поводам. Внешние впечатления — добавлю — важнее для прозаика, нежели для поэта.