Проза жизни — страница 27 из 47

Уха получилась наваристая, душистая, и мне нравится, что Марина с нескрываемым аппетитом уплетает ее. Когда-то бабушка моя говорила: ловить зверя, птицу или рыбу для забавы — большой грех, лови только для пропитания. Вот — для пропитания. «На реке на Хотче отчень кушать хотчется».

Женщина тихонько, без слов напевает песенку Никитиных «Когда мы были молодыми», и мне нестерпимо жаль ее. Оба они молчат или, что равносильно молчанию, говорят о тумане, клеве, завтрашней погоде. Транзистор работает на самой малой громкости, и я вдруг различаю мелодию «One way ticket» — «Билет в один конец». Когда-то, когда нас, малолеток, еще не пускали на танцы, звучала мать этой песни «Синий-синий иней…». Какое любопытное возрождение, какой старый-новый ритм… Включаю громкость на всю, и мы с Мариной танцуем. Но не так, как тогда в дискотеке, а посвящая танец только друг другу. Тут не надо коллектива.

Соседи смотрят на нас: мужчина восторженно, женщина с грустью — и едят уху. У них есть все — и нет ничего, у нас же ничего — но мы богаче всех!

Напоследок пьем чай, заваренный в большой кружке. Вот та минута, которую я ждал: у всех изумленные лица, ай да чаек! Пахучий, без сахара сладкий, пил бы да пил — а его уж нет. Это невидные корешки малины так преобразили третьесортную заварку, какую мы называем «Грузия-фильм». Владелец «Жигулей» искренне клянется, мол, никогда в жизни не пивал ничего подобного. И не выпьет, потому что секрета чая я так и не раскрыл.

Марине скажу потом, а они пусть пьют свой дефицитный, индийский.

Вскоре соседи желают нам доброй ночи, а мы им спокойной. Мужчина уносит транзистор, но вдруг из тумана вырисовывается фигура его жены. Поставив приемник на землю, она говорит: «Танцуйте, ребятки. Завтра принесете».

— Слушай, они такие… такие… что их и жалеть-то жалко, — задумчиво говорит Марина. — И это счастливый брак, за который все так ратуют?

— Я тоже сначала подумал: вот, к чужому костру погреться… Нет, Маринка, у этой пары все сложнее. Поглядел я в глаза его жене, и знаешь, кажется, что она сына вчера похоронила…

— А ведь ты прав, пожалуй.

Я притаскиваю спиленную липку, развожу самый настоящий «пионерский костер», и мы танцуем у костра, как туземцы.

Но костер догорает, и приходят мысли о дне завтрашнем… Мне-то ничего, а вот Марине надо непременно поспать. Мы уходим в туман, такой кромешный, что через десяток шагов уже трудно вернуться назад, не сбившись. Я твердо помню, что деревня была на взгорке, но мы почему-то идем под уклон, поворачиваем назад — и натыкаемся, почти вплотную, на пасущуюся лошадь. Берем левее — там какие-то кусты, каких и в помине не было. Из тумана выныривает фигура парня, за ним девушка, оба весело и смятенно спрашивают, где деревня, а мы спрашиваем у них, и смеемся все четверо… Целый час потом скитаемся по берегу, деревушка играет с нами в прятки, и мы рады тому, что Хотча не отпускает нас и не дает расстаться. Наконец туман светлеет, редеет, на северо-востоке уже занимается рассвет и разлучает нас.

Завтра — нет, уже сегодня, я принесу Маринке букет из земляники.

Старая Торопа

1

Впервые за многие годы не поехали мы на утиную охоту в заветное место — Старую Торопу. Так уж складывался этот год, что выехать ни в августе, ни в сентябре не было никакой возможности. А в октябре какая охота? — утка стала пугливая, стреляная, осторожная, сбивается в стаи и с малых водоемов уходит на водохранилища тренировать молодняк перед полетом в Африку… То сын, главный компаньон во всех поездках, то истосковавшаяся собака напоминали, что осень давно наступила. Стоило звякнуть ключами от машины или достать по дождливой погоде резиновые сапоги, как сеттер мой тут же заглядывал в глаза и читал во взгляде, как умеют все дети и все собаки, только то, что хотелось прочитать: едем! Бешено принимался скакать по комнатам, таскал в зубах носки, шарф, перчатки — словно помогал в сборах, словно подгонял: ну же, медлительные вы люди, ну скорее, улетит ведь птичка! И в этих своих прыжках и суете норовил и в щеку лизнуть, и успевал, лукавый, усомниться — коль в самом деле едем, почему ж ты, хозяин, главного-то не достаешь? А главное в его собачьем представлении даже не ружье и патронташ, а рюкзак и бутылка с завинчивающейся пробкой, для чая в дороге. Вот если бутылку достали — тогда точно едут! Тут уж собачьей радости нет предела! И хоть все английские собаки молчуны и тихони, такие песни петь начнет, и не поверишь, что собачье горло способно их выдавать: «Мам-мам-мамм!», «Мур-мур-мурр!» Однажды сын поддразнил сеттера, «мам-мам» ему для подначки спел. Что тут с бедным псом было! В воздухе сальто вокруг хвоста делал! Но увидел, что разыграли его, ушел на свою подстилку, лег, морду на вытянутые лапы положил и исподлобья два дня на нас полумесяцами белков угрюмо зыркал: эх, вы!.. «Бой с нами не разговаривает!» — сказал тогда Малыш.

Старая Торопа… Произнесешь эти слова, и сразу представляется хмурое мокрое Волоколамское шоссе, перетекающее зеленые от озими или рыжие от стерни поля, разноцветные листопадные перелески или взъерошенные льняные делянки, на которых маленькими побурелыми вигвамами стоят снопики льна. Порой и на шоссе обронены с грузовиков их раздавленные венички — жадный иди слишком торопливый водитель нагрузил сверх меры, да не обвязал… И город Ржев вспоминается по знаменитому симоновскому стихотворению «Я убит подо Ржевом». Да, бои в этих местах были кровопролитные, и танк на пьедестале или полуторка с «катюшами» напоминают о них. А когда проедешь Нелидово, мелькнет вдруг после знаменитой Западной Двины тихая, коричневая, торфяная и неширокая речка Торопа и заставит задуматься: почему «Торопа»? Торопыга, торопливая, шустрая речка была? Теперь же остепенилась, течение медленное на первый взгляд, в самой себе речка течет, и не увидишь этого сразу, туристским взглядом — рассмотришь много позднее, когда избороздишь ее на веслах, намозолишь руки, насидишься в камышах, озябший, с ружьем на изготовку или с удочками в окаменевших руках — тогда-то и узнаешь, что под первым, спокойным и медленным слоем воды сильное течение сгибает подводные травы, сносит и лодку, если не забьешь ее в щипу камыша. А «Старая» — потому что образует речка широкую, на озеро похожую старицу, любимое место уток и гусей перед перелетом, и на берегу этого круглогодичного разлива стоят бревенчатые домики базы охотхозяйства. К базе подъезжаешь всегда вечером — далека все же дорога; по высокому чистому и веселому сосновому лесу, по песчаной остойчивой дорожке, и первое, на чем отдыхает взгляд после мелькания серого асфальта, — мох и грибы во мху. В любые, самые засушливые годы, в летние или первый осенний месяцы приезжайте в Старую Торопу и увидите, как в сказке, напоказ выставленные лесом грибы по опушке. Несъедобные мухоморы и поганки, полусъедобные валуи и белянки — белые грузди, которые выделяют млечный, горько-терпкий сок, из-за чего и не берут их грибники, — стоят вперемешку с подберезовиками и маслятами, боровиками и моховиками. Видно, потому, что в Старую Торопу приезжают больше охотники да рыбаки, не бывает в бору сбитых, срезанных, растоптанных грибов — и стоят они строем во все времена, утопая в нежной подушке мха длиннющими ножками, чтобы преодолеть этот толстый мох.

Местные собаки — две лайки, гончак, кем-то оставленный спаниелька и с бельмом на глазу диковатый кобель «дворянской породы» дворняга Дик — с лаем бегут за машиной и тут же подобострастно виляют хвостами и выпрашивают подачку: всю эту свору весну, лето и осень никто не кормит, кроме приезжих, и время от времени собаки исчезают с базы — промышляют в лесу, мышкуют.

В летней кухне топится широкая русская печь, распространяя на весь лагерь острый запах сушащихся грибов — устойчивый дух Старой Торопы. Грибы лежат на поленьях, предназначенных на растопку, висят в снизках с потолка и на шампурах из алюминиевой проволоки.

В отличие от многих других охотничьих хозяйств здесь чаще всего малолюдно, разве что на открытие сезона пожалует десяток охотников сразу. Далековато все же, четыреста верст для москвичей не крюк, да овес нынче кусается. Зато те, кто ездит сюда, — давние знакомцы, и вот уже идет к вам, улыбаясь, начальник хозяйства Юрий Михайлович, и приятно, что за полгода не забыл, с другими не спутал, а потом подойдет и Валя — жена егеря. Она разместит, посидит за чаем за компанию, рассказывая об их жизни и расспрашивая о столице. Поделится и горестями — сын Коля, шофер, в аварию попал, живой, слава богу, да вот машину ремонтировать надо… И по-охотничьи о погоде рассудит: перелет-то нынче ранний, птица уж в косяки сбивается, но над базой вчера утки еще кружили, сейчас за старым мостом они…

Глаза у нас зажигаются, и хоть дальняя дорога дает себя знать, тут же наскоро перекусываем, идем за веслами — и на вечернюю зорю! Сын несет на плече ружье и становится от этого сразу на несколько лет взрослее. По песчаной белой тропинке между сосен выходим к лодкам, лежащим на дощатом причале, выбираем легкую, алюминиевую, с плоским рифленым днищем и, хоть пасмурный день раньше времени на исходе, гребем между многочисленными камышовыми островками на средину. Один островок минуешь — открываются три-пять новых, невидных прежде, за ними — другие, и так, сколько плывешь, столько и меняется картина вокруг, то сужая, то безмерно увеличивая пространство. Камыш, осока шелестят на слабом ветру, отражаются в воде и особенно красивы, когда розово-сиреневый, с багрянцем, закат окрашивает и облака, и островки, и отражается в спокойной глади воды. Попадаются порой под веслом толстые, желтоватые корневища водорослей. Постепенно вырисовывается черная стена ельника на противоположном берегу, зрение обостряется, и кажется, будто светлее стало — на открытой воде и впрямь светлее от небесного простора, отражающегося внизу, и городской глаз не нарадуется переходам цвета и многочисленным оттенкам. Вот в пихтаче зажглись золотые кроны берез, видны красные вкрапления кленов и кустарников, а те, неясные деревья, окрасились вдруг в глубокий фиолетовый цвет. Прорезается и слух, прежний, не задавленный городской жизнью, и слышны петухи в деревне, одинокий мотор трактора, голоса. Они далеко, но кажется — рядом, так чисто, без искажений, идет звук по воде.

Лодка останавливается в камышах с подводным скрипом по корневищам, метелки почти смыкаются над бортами и нашими головами, и сын надолго замирает, вглядываясь в молочно-белесое осеннее небо. Устало машет крыльями медлительная ворона — серых ворон приказано отстреливать над территорией охотхозяйства, потому что эта невзрачная и такая привычная всем хищница безбожно грабит весной все птичьи гнезда, выпивает яйца. Лапки убитой серой вороны принято сдавать егерю для отчета, но мы не стреляем ворон. Ныряя короткими волнами, летит пестрая, черно-белая сорока — вот пока и все движение над Торопой. Обвыкшиеся глаза вдруг различают среди бесчисленных островков сидящую себе преспокойно утку! Но, прежде чем выстрелить в суете, приглядишься: да это же причудливая кочка так искусно подделалась под дичь!

Природа завораживает, сосредоточивает твой взгляд на чем-нибудь одном, заставляет невесть о чем задуматься, и только-только уплывешь куда-то далеко на легкой лодочке детства, под мерный всплеск волн о борт, тут-то и услышишь тихий упругий шелест, посвист быстрых крыл о разрезаемый воздух — летят! Оба подхватились, сердце бьется, глаза стали еще зорче — летят! Вот они!

И с сожалением, с завистью к ним, свободным и осторожным, расслабляешь натянутые струной мышцы и нервы — высоко, вне выстрела! Иной раз и выстрелишь по этой быстро удаляющейся вибрирующей «ракете», так, для острастки, зная наверняка, что недолет. Утки тут же уходят в разные стороны, еще прибавляя ходу, и снова сходятся вскоре в стройное, волнующее звено — с каждым выстрелом в них еще прибавляется осторожности и недоверия к таким заманчивым, мирным островкам. Права была Валя, эти еще не прибились пока к стае, летают по-прежнему на кормежку в поля, клюют осыпавшееся во время уборки зерно, а ночевать прилетают к водоемам. Но, кроме еды и покоя, есть у них сейчас главная неотложная нужда — найти свой коллектив, примкнуть к стае, без которой немыслимо отважиться на перелет.

Сколько раз мы с Малышом разглядывали убитую утку — нет, вовсе не этот бескостный комок перьев так красиво и счастливо летел только что! — столько раз размышляли, какими же талантами наделила великая природа эту летунью! Плавает, ныряет, летает с большой скоростью — до 60 километров в час, прекрасное зрение, на лету с высоты различит фальшь в плохо раскрашенном чучеле. А слух! А безупречная географическая ориентировка, а выносливость какая, чтобы пролететь тысячи километров! И все эти качества, все таланты умещаются в крошечной вечно улыбающейся головке, в одном кубическом сантиметре мозга! И приходило великое сожаление: только что мы разрушили своим выстрелом вот это таинство, это великое единство трех стихий воздуха, воды и земли, оборвали полет.

Чем хороша Старая Торопа — тут никогда ничего не меняется. Тот же лес, те же домики, те же грибы, причал, лодки, островки. Словно и сам ты по-прежнему молод, будто не постарел на пять лет со времени первого приезда сюда. И только выросший сын возвращает чувство времени: был мальчишка — стал юноша.

— Еще посидим, — говорит Малыш баском.

Что для него охота? Природа. Хоть удачная, хоть пустая зоря ему равны. Значит, не в трофеях дело. Дело в вечном покое, разлитом вокруг, в вечных занятиях воды, неба, леса, земли. В созерцании красоты. Не раз уже мой коренной горожанин призывал взять отпуск, палатку и уехать вдвоем да с собакой в леса под Старую Торопу. Жить у озера, ловить рыбу, стрелять уток. Несовременный он какой-то, не люб ему город. Признался, что профессию выберет какую-нибудь сельскую, станет пасечником или механизатором и жить будет в селе. Посмотрим, Малыш, посмотрим…

Мы ждем, стараясь никак не звучать, молчим и цепенеем от того, насколько нам здесь хорошо. Лишь иногда меняемся местами, чтобы дать отдых глазам. Но и тот, кто сидит с ружьем на носу лодки, и тот, кто отдыхает на корме, — оба в равной степени обшаривают горизонт локаторами глаз, слуха, чутья. Да, чутья. Тем и хороша любая охота, что пробуждает в человеке долго дремавший, казалось, совсем отмерший инстинкт.

Вот и одинокий фонарь на хуторке из четырех домиков зажегся, такой яркий, и пропал из виду пригорок — наш ориентир у пристани, вот уж и на языке было «пора!» — как опять слышен стал упругий посвист крыльев. Малыш подкрякивает в манок, и утки описывают косой круг, снижаясь над нами, привлекаемые возможной стаей. Но они зоркие и, не усмотрев собратьев на воде, уходят на восток тем же плавным виражом. «Эх, надо было чучел взять!» — досадуем мы, а в воображении рисуется этот плавный, с разворотом, заход уток на посадку, с опущенным к воде хвостом и распростертыми тормозящими крыльями, и пенный след лапами и гузкой по воде… Ах, красиво же они садятся!

Но и вправду пора. Влажный ветерок сквозит меж островков, и, чтобы согреться, мы гребем энергично каждый своим веслом. А с берега уже нетерпеливо лает, зовет и повизгивает Бой, не простивший измены: без него хозяева на дело уехали!

Вытащив лодку на помост, мы идем по еле угадываемой тропинке, один с ружьем, другой с веслами на плече, от резиновых великоватых сапог у нас усталый и мерный шаг наработавшихся мужчин, и вдруг замираем. Где-то неподалеку над нами раздается курлыканье-гоготанье. Стая гусей проходит над лесом. И тут же все озеро оглашается трубными грубыми звуками: плещется, хлопает, гудит, пришельцы суетятся, ссорятся из-за места. Так и есть, стая гусей решила заночевать здесь. Вот удача!

Но над черной рекой курится туман, не различить и островка. Видно, придется встать утром затемно и попытать счастья. Мы ужинаем, быстро укладываемся спать и даже сквозь дрему, сквозь ветерок в ушах и бульканье воды под днищем лодки слышим шумное новоселье гусей-северян.

2

Трубные голоса на озере заставляют вскочить задолго до рассвета. Поспешно одеваемся. Да, кажется, самая пора, за окном еще черно. Верно, гусей кто-то потревожил, может, лиса подкралась к крайнему — вот и разгоготались, расхлопались. И где же их хваленая осторожность? Собака скачет в уверенной радости, что теперь-то ее возьмут — и мы правда берем Боя. Предчувствие редко обманывает его.

Посвечивая фонариком, подходим к лодкам. Смачиваем уключины, но все равно они скрипят, прямо-таки предательски скрежещут. Темнота, не видно ни зги. Прислушиваемся. По курсу впереди — гулкое хлопанье крыльев. Утихая, клокочет вода под днищем. Гогота нет и в помине. «Это у них была перекличка», — шепчет Малыш. Но чутье говорит нам, что гуси еще здесь, не улетели. Опять гребем, вслушиваемся, и даже собака напряжена до кончика хвоста. Временами пес поскуливает от нетерпения, мы шикаем на него. Наконец решаемся посветить фонарем, угадав перед собой какое-то черное пятно на менее черном фоне. Я изготовился, Малыш светит. Нестерпимо яркие стебли островка. Два пера на воде. И больше ничего. Были! Только что были, место «теплое», да улетели, хитрецы. А впереди, там, за несколькими островками, словно нанизанными на невидимую ось, опять гогот и хлопанье крыльев. Гребем туда. Темное озеро полно неясного, но ощущаемого движения, невидимой жизни, мы чутьем различаем, что не одни здесь, чутьем определяем очередной островок и огибаем его. Гулкий треск крыльев, будто кто-то ломает веник, раздается справа, совсем близко. Я стреляю, и тут же вспыхивает прожектор фонаря, на полсекунды позже, чем надо, и явственно видно, как две тяжелые птицы бегут, бегут по воде, с трудом взмахивая сонными мокрыми крыльями. Еще выстрел — и они уже оторвались от воды. Малыш гасит фонарь. Эхо выстрелов еще долго звучит в ушах, и из-за этого звона не слышно все новых и новых взлетов.

За спиной, на востоке, светлеет, мы продолжаем с азартом и осторожностью обыскивать островки, наше волнение передается и собаке. Бой готов прыгнуть на очередную плавучую кочку, и его приходится сдерживать.

С каждой минутой светлеет небо, светлеет и отражающая его вода, но еще накануне подлинного рассвета мы безошибочно определяем, не зрением, а чутьем, что минуту назад населенное озеро теперь безжизненно и пустынно. Улетели сильные и осторожные, улетели старые и молодые, слабые и любители поспать, а какой роскошный шанс был на встречу!

Рассвело, разъяснилось, и в сплошной облачности, не имеющей ни контуров, ни прорех, минуту-другую светилась полоска синевы. Но ее тут же заволокло, размыло, и посыпалась водяная пыль.

— А все-таки они были! — задумчиво сказал Малыш.

— И мы их видели, — добавил я.

В городе меня пугает, если мы мало говорим, — кто знает, какие мысли в его голове, какие чувства в сердце? На охоте молчание радует — это молчаливое понимание, одновременное и одинаковое переживание одного и того же. В этом мы не раз с моим Малышом убеждались. Стоило только взять с собой на охоту дальнего родственника, студента, развитого парня, и характер в общем неплохой, — как пропало начисто ощущение единства, охотничьего братства. Все-то новичок делал невпопад — радовался, молчал, говорил, все-то у него было искусственно, не по-нашему, фальшиво. И за два дня мы узнали его так, как сокурсникам, верно, и за два года не узнать. Мелкие детали, которых лучше не вспоминать, сказали нам, что это эгоист и маменькин сынок, неловкий и неумелый в любом распростецком деле, ни выносливости, ни сметки, и близко, по первому желанию, нытье и готовность расклеиться. «Не бери его больше», — только-то и сказал сын, и я порадовался, что Малыш растет зорким, чутким и не краснобаем. На многих наших рыбалках и охотах разглядел я и своего Малыша. Не потому ли иные родители с такой озлобленностью судят и родных, и чужих детей, что в круговороте работа — дом — магазины общаются с ними не больше часа в день, да и то общение сводится к бесконечным запретам, нотациям, нравоучениям, заштампованным со времен их собственного детства? Мы с Малышом мокли под дождями и грелись у костров, делились строго пополам последним бутербродом, вытаскивали машину из непролазных грязей, околевали на подледном лове, блудили по лесам, чавкали болотиной, гоняли себя и собаку по тетеркам в кочкарнике, попадали во многие переделки, спали спина к спине, чтобы теплее, и с собакой в изножье, — и всюду он вел себя как мужчина. Только раз, когда контуженный выстрелом почти в упор дупель бился у него в руках и Малыш рассмотрел, что дупелю снесло кожу на голове, сын расклеился. Ну что ж, бывают и такие неудачные выстрелы…

На охоте можно и час и два быть в напряжении, полной мобилизации всех чувств, но нельзя, невозможно всю зорю напролет, непременно надо расслабиться, дать отдых зрению. И всегда выходит, что минута эта выбрана некстати. Едва только мы вынули бутерброды из целлофана, как в молочной пасмурности мелькнуло вчерашнее звено уток. Но пока я крикнул о них Малышу, пока он бросил на банку бутерброд и схватил ружье, утки уже прошли над нами. Показалось по их полету, что вот-вот сядут неподалеку, и мы стали грести в одну из заболоченных проток, где еще вчера видели утиные «каналы» — тонкие зигзаги чистой воды среди ряски, следы проплывшей птицы. И пока гребли, ясно слышали кряканье впереди, среди чахлых болотных деревьев и кустов. Опять разочарование сменилось надеждой, а надежда — азартом. Пустив по болотинке собаку, я принялся прыгать с кочки на кочку, ухватываясь за обомшелые, покрытые ракушками лишайников ломкие ветки. Утки застали нас в самый неудобный момент, когда левый сапог черпал воду, а правая нога скользила по корневищу. Они летели из чащи, низко и прямо на меня.

Мы вернулись на базу пустыми.

— Это вы стреляли? — спросила жена егеря, полоскавшая белье с мостков.

— Мы.

— Рано гуси-то снялись, — извиняющим голосом подтвердила Валя. — Хитрые. Видать, вожак у них бывалый.

— Наугад стреляли, по темноте, — пояснил я, зная ее большой охотничий интерес к подробностям.

3

Устанешь, измерзнешься на реке, ветерком волглым продует тебя насквозь, изголодаешься, от гребли ноют руки и спина — и кажется, вот вернешься с утренней зори и будешь блаженно спать до вечера! — нет же, вернулись, отдохнули часок, согрели душу и руки чаем, и опять сапоги зовут в дорогу. Как же, ведь еще в лесу не бывали, на «генеральском» месте, а можно и в соседний лес наведаться, где с утра тетерка кричала, и к дальним озерам… Малыш без колебания встает и надевает куртку, а Бою только того и надо. Мы не очеловечиваем собаку, но она безошибочно распознает такие слова, как «пойдем», «пошли», «пора». И галопом с крыльца, не обращая внимания на Дика и его компанию, что пасутся возле кухни в ожидании гостевых подачек.

Весь лес утопает в моховой, толстой и пружинящей подушке. Мы внимательны, тут и черный красавец косач перелететь может в гущине леса, в чапыжнике, как уже бывало. Среди высокого старого, еще до революции саженного бора видны участки молодых посадок, и хоть у нас обоих сильно развито чувство робинзонов, и хотелось бы, чтобы тут не ступала никакая другая нога, кроме нашей, мы видим: сосенки высажены рядами, слишком близко друг к другу, тесно им, и многие от этого засохли, накренились. Сын не удерживается от соблазна и легко заваливает рукой два-три сухостойных ствола — экий Гулливер! Видны и другие следы человека в лесу: то простреленные резиновые чучела уток валяются, то встречаются окопчики, ходы сообщения — давняя солдатская работа. Тишина здесь стоит полная, шаги беззвучны, и в предвечерний час молчат все птицы. Километра через два тропинка раздваивается, лес редеет и светлеет, а мы по пятнистой от лишайников поляне выходим на песчаную, в две колеи, дорогу, ведущую опять к Торопе. Справа — дремучий, больной, заболоченный лес, деревья ревматичные, скрюченные, а между ними кочки, поросшие брусникой и черникой. Бой бесстрашно несется туда, и он прав — дичь любит такие крепи, а еще, мы знаем, ему просто нравится почавкать болотинкой, легко, на рысях вытаскивая из нее длинные крепкие ноги — «рычаги». Иной раз собака и напьется кислой стоячей воды с белой пленочкой — да будет потом бурчать животом дня два.

Большой заливной луг с коренастыми дубами по краю открывается взгляду с пригорка. Между слоистыми облаками спокойно проглядывает усталое за лето, уже осеннее солнце, и облака на закате расцвечиваются всеми цветами. В Москве, в совете нашего охотничьего общества, во всю стену художник написал вот такой закат над Старой Торопой. Редкое, замечу, сочетание — художник и охотник. Но именно оно помогло ему увидеть и передать то, что видели все мы очень много раз: пурпурные, лимонные, сиреневые, фиолетовые, лиловые облака отражаются точно такими же бликами в воде между островков. Эти цвета на закате и есть лицо нашей Старой и Милой Торопы.

Однажды, когда мы охотились ниже по течению, за снесенным в половодье мостом, из верховьев слышались частые выстрелы, не дуплетами — очередями. Это отставник-генерал стрелял уток из многозарядной винтовки МЦ. Потом уехал, а мы по следам его УАЗа нашли это, еще теплое, место — заливной луг по заболоченному левому берегу Торопы, кусты, и в кустах — сидка. Несмотря на множество выстрелов, генерал уехал пустым, а мы, вопреки охотничьему суеверию, пришли тогда на генеральское место и неплохо отстрелялись. Но это было давно, а теперь уже привычно приходим сюда, считая сидку своей. На топком зыбающем берегу лежит развалившаяся плоскодонка, с которой так удобно наблюдать за небом, водой и утками. Бой опасливо обнюхивает кусты и очень осторожно входит в их зеленоватый тоннель, чтобы через несколько минут появиться в другом конце луга. Так и есть! — это кабанья тропа к водопою, и запах кабана влечет и пугает собаку. Бой по собственному почину решает прочесать луг, да напрасно — ему невдомек, что болотная дичь уходит на юг первой. Но до чего же красива легавая в поиске, прочерчивающая острыми углами челнока все еще не пожухшую зелень луговины! Как останавливается она на большой скорости в точке поворота, как грациозно делает поворот всем телом и как высоко поднятый нос ее заостряется, читая строчки воздуха, и становится чуть курносым… Этот спектакль одного актера можно смотреть годами, хоть и пьеса охоты всегда одна и та же.

Вскоре за дальним от нас рядом камышей по правому берегу перелетает и садится меж островками утка. Слышно призывное кряканье — вот и вторая перелетает к ней прямо над метелками. Ну почему у нас нет лодки именно сейчас, когда она так необходима?! Торопа широка, до этих беззаботных уток не меньше ста метров, стрелять бессмысленно. Сын подкрякивает в манок, и третья утка летит к парочке, но по пути, любопытная, заворачивает к нам плавным полукругом. Вот та минута, ради которой прожит вчерашний вечер и нынешний день! — я встаю с банки плоскодонки, снимаю ружье с предохранителя и, видя сквозь кусты идущую на нас утку, медленно поднимаю стволы. Любой охотник предчувствует свою удачу, но все равно не верит ей до тех пор, пока не примет добычу в руки. Утка появляется над кромкой бахромы кустов, она на мушке, выстрел! — и полет завершается в нескольких метрах от берега. Ошеломленная собака садится на хвост — и правильно делает, по вековой традиции легавых или по привычной команде «даун!», роль которой сейчас сыграл выстрел. Затем нехотя, осторожно, отряхивая лапы, входит в осеннюю воду. Приносит в зубах, аккуратно выплевывает и обнюхивает утку. У Боя какая-то городская неприязнь к свежеубитой дичи. Сын разглядывает селезня и тихо говорит ему: «Эх, ты…» Я тем временем провожаю взглядом двух уток, снявшихся сразу после выстрела. Ясно, что сегодня они уже не вернутся сюда.

Мы делаем привал, приносим сухого бурьяна и веток, разводим костерок, перекусываем, наблюдая, как дым стелется по зеленому лугу (значит, не бывать завтра хорошей погоде!), как проясняется небо перед окончательным закатом солнца. Собака подходит к костру с подветренной стороны, подставляет пахучей теплой струе воздуха то один, то другой бок, и мокрая шерсть, свернувшаяся мелкими колечками, тоже начинает дымиться белым паром. Сын скармливает свой бутерброд Бою и чешет ему нос, в который успело впиться несколько поздних, отогревшихся за день комаров. Пес с удовольствием подставляет морду, блаженно закрывает глаза, довольный догадливостью маленького хозяина, просит всем своим обликом: «Ну почеши еще!»

— Пап, — вдруг говорит Малыш, — а тебе… ничего не будет за то, что убил этого селезня?

— Так ведь охота же открыта, — удивлен я таким вопросом, он давно знает все эти прописные истины.

— Да нет, — Малыш делает нетерпеливый жест рукой, — я не об этом. Где-то читал, что души умерших людей переселяются в птиц. А мы птиц убиваем…

Как, когда, почему возникают у моего растущего охотника подобные мысли? Вспоминается, что и сам когда-то задавал себе подобные вопросы. Откуда это у язычников, откуда это и в буддийской вере? Кто знает, вдруг и правда грешно занятие охотой — даже не праздной, не озорной?..

Я возвращаю Малыша к материалистической философии от всей этой метафизики, и он, тактичный, переводит разговор:

— А ведь это были те самые три утки, которых мы встретили утром.

Однако осень поторопила закат, а теперь она и вечер торопит, и когда мы с сожалением затаптываем уютный костерок и входим в лес, там уже черно, темное небо сливается с темными стволами, и тропинка еле угадывается. Бой рыщет то впереди, то сбоку. Ночной ветерок проходит по вершинам — скрипят стволы, стонут, трещат сучья.

Где-то здесь должен быть поворот направо, но тропинки нет. Мы свистаем Боя — собаки тоже нет. Лес стоит фантастический, дремучий. И раздается жуткий задушенный вопль — не сразу вспомнишь, какая, вполне материальная, ночная птица умеет так раздирать тебе душу. Сын молчит, но я знаю, готов в любую минуту сказать, что мы заблудились и надо бы вернуться назад, к той развилке, где следовало свернуть направо. Останавливаемся, оглядываемся и видим, как два косматых леших, раскачивая когтистыми лапами, заграждают нам обратный путь. Уж не попали ли мы в тот заболоченный больной лес, где рыскал Бой по дороге сюда?

Направо повернуть можно и без тропинки, но в обманчивой темноте, без фонаря ничего не стоит проскочить мимо базы… Решаем идти вперед — помнится, эта тропинка выведет к наезженной лесной дороге, по которой рукой подать до охотхозяйства. «А собака уже наверняка дома, — завидуем мы Бою. — Поработал — и законно отдыхает, хотя мог бы и подождать». Обычно в лесу он бегает между нами от одного к другому, собирает, удостоверяется, не заблудились ли?

Сучья то и дело хватают нас за полы и карманы курток. Страшный разбойник, замахнувшись дубиной, поджидает за поворотом. Хохочут ведьмы и лешие, и горестно плачет ребенок, тоже заблудившийся — ну так плачет, что сейчас полезем искать его в чаще… Кто-то пристально смотрит и смотрит нам вслед, и крадется по пятам на мягких лапах, и дышит в спину… Стоит обернуться — и не узнаешь мест, по которым прошел только что — все совсем иное!

Вдруг оглушительный треск, щелканье, топот впереди. Мамонт, динозавр, удаляясь, сметает пол-леса.

— Лось, — говорю я сыну спокойно и громко.

Ну и — совсем уж страхи малым детям! — кто-то невидимый плавно и бесшумно проносит перед нашими лицами две горящих свечи. Чертовщина какая! И некстати вспоминается вопрос Малыша на берегу Старой Торопы о душе, вселившейся в утку. А я убил эту утку… Но — прочь, о мистика, прочь! Решительно иду вперед, сосны и пихты расступаются, небо подсвечено невидной поднимающейся луной, и даже воздух меняется, отдает жильем. Какая-то речка тускло сереет впереди, откуда тут речка?!

И, только присмотревшись, обвыкнув глазом в неверном свете, мы видим: да это же асфальтированная дорога! Вот и разгадка двух свечей: машина прошла под горку бесшумно, с включенными фарами. Однако дали мы кругаля! Теперь надо идти по дороге до лесной тропы и по ней правее. Но разве это трудности после плутаний по жуткому, заколдованному ночному лесу!

Мы бодро запеваем песню про одного знакомого есаула, шагаем по удивительно гладкому асфальту и предвкушаем тот момент, когда откроем дверь летней кухни, и пахнет на нас грибным русским духом, теплой печкой, щами и хлебом, и как мы будем рассказывать об этой охоте, и собаку пожурим за то, что самостоятельная больно, а потом повалимся на мягкие пружинные койки — и зашелестят на всю ночь метелки камышей, зажурчит вода вокруг лодки, загогочут гуси-невидимки, зажгутся в глазах все акварельные краски заката, и вынырнут из осенней пасмурности три живых чуда, три сестры — три утки…

Да, жаль, что впервые за многие годы не поехали мы на утиную охоту в заветное место — Старую Торопу…

Корень