— Почему бы и нет, мадам, — ответила Беата, задумчиво глянув на собеседницу.
Они оставили бездвижные машины, пересекли замершее шоссе и забрались на второй этаж небольшого теплого торгового центра. Беата вообще любила пиво, а в Женеве и окрестностях — особенно. Пиво было, как и ожидалось, обалденным. В кафе было полутемно. Из окна внизу светилось огнями машин стемневшее тем временем шоссе. Шоссе стояло.
— А Вы вообще-то куда едете, мадам? — поинтересовалась француженка.
— Вообще-то в Рим, — мрачно сказала Беата, не отрывая взгляда от неподвижного шоссе. — Только не еду, а лечу. Впрочем, кажется, уже не лечу. Потому что не еду.
Вряд ли она поймёт эту фразу, но плевать. Беата глотнула еще пива. Посидели молча. Шоссе по-прежнему не шевелилось.
— Послушайте, мадам, — сказала француженка, — я вижу, у Вас съёмная машина. Где Вы должны её возвращать?
— В Женеве! — ответила Беата с приевшейся уже ей самой интонацией грустного клоуна.
— Меня зовут Натали, — сообщила в ответ француженка, ставя стакан на стол.
Беата подняла бровь. Натали. Это становилось забавным.
— Меня зовут Беата.
— Послушайте, Беата, — француженка говорила негромко и лениво, как бы перебирая языком бусины во рту под изогнутыми губами. — Послушайте, Беата. Почему бы нам с Вами не переночевать где-нибудь здесь, поблизости? В Женеву сейчас всё равно не попасть, самолёт Вы, скорее всего, пропустите. Утром мы поедем в Женеву, там Вы сдадите свою машину, а потом я отвезу Вас в Рим.
Беата вспомнила роскошный старый «Ситроен», оставленный на обочине рядом с её съемной тачкой, и поняла, что на таком перевалить через Альпы — за нефиг делать. У Натали были чистые линии лица и тела, и немного острые плечи, как у той девушки в Бонне. Та, в Бонне, была чудо как хороша. Эта, тут, в восьмидесяти километрах от Женевы, могла оказаться еще лучше.
— Почему бы и нет? — ответила Беата вопросом на вопрос, и щелкнула пальцами, призывая счёт. Натали встала и взяла со стола свою сумочку. Беата протянула руку, и взяла свою. Они вышли всё к тому же шоссе, прошли несколько сот метров и зашли в маленькую гостиницу всё на той же обочине. Им вслед — то ли осуждающе, то ли с завистью — смотрела прочно стоящая на дороге пробка.
Беата, простишь? Я не буду подробностей. Подробности, безусловно, были, и подробности, безусловно, были хороши. Но ведь ты мне их толком и не рассказала, Беата, а кто я, чтобы додумывать за тебя подробности? Достаточно уже и того, что я додумываю за тебя — тебя.
Девушка в Бонне могла отдыхать, свободно. Утром задумчивая Беата молчаливо пила кофе и курила, Натали, потрясенная до глубины души, напоследок отправилась в душ, шоссе под окнами было абсолютно пустым, а небо над головой — абсолютно зелёным. Беата впервые в жизни видела зелёное небо. Что именно создавало такой странный эффект — то ли освещение солнечно-холодного дня, то ли тонированные гостиничные стёкла, то ли собственные Беатины зеленоватые глаза, сквозь которые мерно лился утренний свет, Натали не знала. Она вышла из душа и так и стояла, поблескивая утренним стихшим телом. Островатые плечи, тонкие руки, губы, изогнутые в лук. Никакой помады. Никакой вообще помады с утра. Зелёное небо насмешливо глядело вниз, Беата чуть вопросительно глядела на небо снизу. В стороне, на ковре, у стены, стояла босиком Натали, обнимая себя за плечи. Зелёное небо казалось ей чем-то закономерным, если бы небо в этот день не было зелёным, она бы удивилась.
Дорога в Рим оказалась не такой простой, как предполагали, но довольно приятной и не слишком долгой. Ехали, временами общались, что-то делали, чего-то не делали, выходили, возвращались, нормально. Старый «Ситроен» оказался покладистым человеком, и честно пыхтя, перевёз их через Альпы. Машину вели по очереди. Много курили. Много молчали. Натали это не мешало. Беате было всё равно. Всю дорогу до Рима она покупала на двоих сигареты и следила за картой. Всю дорогу до Рима Натали вела машину гораздо быстрее неё. Всю дорогу до Рима над их головами с разной скоростью ехало спокойное зелёное небо.
В Риме быстро и по-деловому расстались, обменявшись адресами электронной почты. Беата с головой ушла в свои римские дела, Натали неспешно растворилась в итальянском воздухе. Зелёное небо повисело еще какое-то время, а потом неторопливо посерело и залилось перламутром.
Римские дела оказались обычными делами, как это часто бывает, посему они сначала были, а потом кончились. Беата покрутилась еще какое-то время по Риму, проехала по пути через что-то уютно-сиреневое без особого названия, но с прекрасной кухней, и улетела в Штаты. Там она наконец добралась до электронной почты, и, не слишком этому обстоятельству удивившись, получила письмо от Натали.
Беата не особо задумывалась, что именно ожидает прочесть в этом письме, но то, что она прочла, её удивило. Натали чуть ли не матом (то есть если бы это было по-русски, это было бы, наверное, матом) ругала её вдоль и поперёк. Сообщая, что теперь, после той ночи, осталась как последняя идиотка, потому что ни один мужик её больше удовлетворить не может, а где взять женщину, она не знает. И виновата в этом исключительно Беата, которая её соблазнила и довела до жизни такой, лучше которой в её жизни ничего не было и не может быть, но ведь больше этого нет, и как теперь жить вообще, непонятно.
— Прелесть какая, — подумала Беата, бегло просматривая другие письма, — она меня позвала пить пиво, она мне предложила остаться, она меня отвезла в Рим, и это называется я её соблазнила. Впрочем, не исключено, что что-то в этом есть. Что-то есть.
Она машинально посмотрела в окно и сощурилось. Небо в окне было абсолютно обычным, нормальным, стандартного синего цвета.
Беата, простишь? Я не буду описывать всю вашу длинную переписку, ведь даже то, что вы переписываетесь до сих пор, по сути, неважно. И неважно, что Натали нашла-таки себе женщину (кто бы в этом сомневался, Беата!), и неважно, что она приезжала один раз в Америку, и хотела встречи, и тебе было не до неё и ты соврала, что сейчас в Европе, хотя была — на соседней улице практически, и там тоже полыхало непонятного цвета небо, но его уже не видела случайно, в общем-то, промелькнувшая Натали.
А вот если подумать — ну куда она, Натали, ехала тогда, по дороге к Женеве, куда она направлялась, как оказалась там, на этом забитом пробкой шоссе? Я спросила Беату, и Беата, подумав и вспомнив, ответила "никуда".
Никуда она тогда не ехала, абсолютно. У неё что-то не сложилось в тот момент и минуту жизни, что-то не вышло, а что-то вышло, но плохо, и она села за руль, и поехала вперёд по хорошим дорогам, лишь бы ехать куда бы нибудь, и доехала почти до Женевы, где намертво вмёрзла в пробку, что резко нарушило её главный план — "хоть куда-нибудь ехать", и она вышла на обочину рядом со вставшей съемной какой-то машиной, и в результате оказалась в Риме, и остаётся только поблагодарить провидение, что Беата ехала не в Сибирь какую-нибудь, она и в Сибирь ведь поехала бы тогда, Натали, и не из-за Беаты вовсе, а исключительно из-за себя самой. Ну и может еще из-за кого-нибудь, кто остался за кадром всей этой истории, и уже, безусловно, неважен, потому что Натали жива и здорова, и живёт себе с тем, с кем хочет, там, где хочет, и всё у неё хорошо.
А Беата? А что Беата? Беата не факт, что вообще была.
©Виктория Райхер, 2004
Виктория Райхер. Лицевая вязка
Избавляясь от волос, вырывая их с корнем, наматывая пряди на ладони и отнимая, отнимая, отнимая их от себя. У себя. Волосы постоянно напоминают, они — как решетка на голове, за которой сидишь. Плен. Тлен. Кожа тоже хороша, но от кожи уже точно никуда не деться, нельзя же выскочить из собственной себя, хотя хотелось. Волосы. По всей голове, ниже затылка, ниже плеч, ниже лопаток, ниже талии, ниже спины, надоело. Лохмы, кудряшки, локоны, волны, идиотизм. В плену у собственных волос. В тлену у собственных волос. Облаком надо лбом — чтобы все видели, все. И чтобы все знали. Знали, смеялись. Можно было бы носить платок, хотя под платком все равно тоже самое. Шляпу. Цилиндр. Парик. Если хочешь что-то скрыть, положи на видное место. Видное, видное, виднее некуда. Вяжи, Гражина, вяжи. Имя польское, ударение — на «и»: Гражиииина. Так получилось.
Гражиной звали бабушку. То есть первой Гражиной звали бабушку, Гражина-маленькая — Гражинка, Гражита — появилась уже потом, когда бабушка почти умерла. Но не совсем умерла, они с Гражитой успели поговорить, лет пять у них на это было. Бабушка Гражина росла в войну, бомбёжки, взрывы, страшно, остались вдвоём с мамой, деваться было особо некуда, налёты каждый день. Мама строгая, Гражина маму боялась больше, чем бомбёжек. Мама заставляла девятилетнюю Гражину во время налётов вязать на спицах, что бы там ни было — садиться и вязать. На шерсть распустила не пожалела старые свитера, все, сколько было, хотя холодно, но есть одеяла, а из свитеров: пожалуйста, мотки шерсти, и — вяжи, Гражина, вяжи. Как только сирена, хватай спицы, и вперёд. У мамы тяжелая рука, мамин гнев страшней вылетевших стёкол, страшней шатающихся стен, страшней, а главное — прочней. Верней. Надежней: не обогнёт. Вяжи, Гражина, вяжи. Вязала, куда деваться. На всю жизнь навязалась. Бомбы свистят, самолёты гудят, дом вот-вот рухнет, а она вяжет. Хотелось залезть под кровать и визжать там от ужаса, но мама велела вязать, и Гражина вязала. В результате пережила войну и начилась вязать с закрытыми глазами (от бомбёжек часто гас свет, мама прекращать вязать не разрешала). В семье дочери потом сидела у телевизора и вязала, всё время вязала, всегда. Всю одежду связала сама, все покрывала в дом, даже собаке попону. Вяжи, Гражина, вяжи. Невроз какой-то, не могла прекратить, Гражита это всё её вязание потом засунула куда-то с глаз долой в шкаф.
Её саму бабушка, естественно, тоже научила вязать и Гражита вязала, не так виртуозно, конечно, но тоже ничего. Подружки ахали. Главное, было чем занять руки, когда нечего делать. Поступила в университет, начала вязать на лекциях. Сначала только на скучных, потом на всех: привычка. Однажды, на лекции по психологии, вязала, сидя в первом ряду. Преподаватель косился-косился, и озверел: