ПрозаК — страница 45 из 66

— Как что, — подняла брови Варя, — живу…

— Но Варя, — взвыл Семёнов, — ты же ушла от меня к Коровкину!

— Семёнов, милый, — вмешалась Катя, — это не она, это я ушла от тебя к Коровкину! Семь лет назад!

— Помолчи, — отмахнулся Семёнов, — не до тебя.

Катя обиделась и пошла на кухню ставить чайник. Варя стояла в коридоре и ничего не понимала.

— Послушай, Варя, — Семёнов старался держать себя в руках, но у него плохо получалось, — Варенька, ну будь же ты человеком. Ну хочешь уйти к Коровкину — уходи, в конце то концов! Но сколько можно меня мучать? Я ведь тоже не железный, у меня ведь тоже психика и нервы!

Варя постояла еще немного и расплакалась. Она не хотела уходить к Коровкину. Она не хотела, чтобы незнакомая Катя ставила чайник у нее на кухне. Она вообще только что вернулась домой, потому что ходила за хлебом. Даже сапоги еще не сняла.

— Я даже сапоги еще не сняла! — показала Варя Семёнову, считая этот факт достаточным доказательством своей невиновности.

— Так я о том и говорю… — обреченно ответил Семёнов.

На этом месте Катя позвала их всех пить чай. Варя вяло ткнула пальцем в чашки, Катя поставила их на стол и достала из холодильника торт «Сухой». Семёнов сел во главе стола, уложив голову на сжатые кулаки. Варя сидела отвернувшись.

Попили чай, Катя вымыла посуду, Варя вытерла.

— Ну, я пойду? — робко предложила Катя.

— Кудддда?! — рыкнул Семёнов. — Я тебе пойду! Находилась. Сиди уже.

— Тогда, может, я пойду, — едко осведомилась Варя.

— Ну вот, я же говорил, — обреченно вздохнул Семёнов, — ну если тебе так хочется, иди, что я с тобой сделаю.

Варя пожала плечами, надела пальто и вышла. Уже на лестнице она вспомнила, что так и не узнала, в какой квартире живет этот загадочный Коровкин. Пришлось вернуться.

— Я провожу! — оживилась Катя.

Они ушли, а Семёнов остался. Он долго валялся в кровати, буравя носом стену, потом зачем-то надел пальто и сел в коридоре курить. Докурив, походил по комнате, а потом по кухне. Потом ему стало совсем хреново. Потом в двери раздался скрежет ключа, и вошла Варя.

— Ой, — умно сказал Семёнов, — а ты, ты, ты разве не…

— Нет, я не ушла от тебя к Коровкину, — сказала Варя устало, — он мне не понравился. Но я хотя бы поняла, о ком ты говоришь.

Семёнов не нашел слов, и потому промолчал. В двери раздался скрежет ключа, и вошла Катя.

— Ой, — умно сказал Семёнов повторно, а ты, ты, ты ведь…

— Я вернулась к вам от Коровкина, — объяснила Катя, — мне у вас больше нравится, а Коровкин мне надоел.

Семёнов опять не нашел слов, поэтому опять промолчал. Варя и Катя пошли на кухню ставить чайник. Им было о чем поговорить.

В соседнем подъезде, в своей квартире, сидел, расслабившись, Андрей Велюрович Коровкин. Его наконец-то оставили в покое, и он ловил настоящий кайф — потому что больше всего на свете Коровкин любил тишину.

Но Виктор Яковлевич Семёнов этого не знал. Поэтому каждый день в пять часов ему становилось не по себе: он пугался, что Варя и Катя ушли от него к Коровкину.

©Виктория Райхер, 2004

Виктория Райхер. Господин Робербам

Меня пригласил к себе в гости господин Робербам. Он всячески уговаривал и был мил. Обещал свежие впечатления и свежий чай. Мне стало любопытно, и я пошла.

В доме господина Робербама оказалась большая гостиная, а из неё — коридор с множеством дверей. Но в двери мы не пошли, остались в гостиной. Там было уютно и ухожено, вьющиеся цветы на стенах, картины, ноты, рояль, всё очень так. Пол паркетный, никаких ковров. На полу, в самой паркетной середине, лежал большой тяжелый сачок для бабочек. Под сачком билась и жужжала жирная черная муха. Я удивилась.

— А это, любоценная моя, я вчера изловил, — сказал господин Робербам. — Еще, как видите, трепещется. Есть у меня, любоценная моя, слабость одна: очень я мух не люблю. Раздражают они меня, вот ведь в чем проблема.

Муха под сачком на паркете образцом красоты и приятности действительно не была. Такая вся из себя вполне навозная. Я покивала.

— Но почему, господин Робербам, она под сачком? Что она там, бедная, делает?

— Как видите, здравомудрая моя, жужжит и трепещется. Я как только муху в своем тереме замечаю — сразу её сачком, сачком. Иначе никак, шустрые они больно.

— А что, господин Робербам, происходит потом с этой мухой?

— Ничего, здравомудрая моя, с ней не происходит. Жужжит, пока сил хватает. Сачок сдвинуть или порвать вне ее возможностей, оттого жужжит она все слабее и слабее, пока совсем не ужужживается. Смолкает, и какое-то время молча лежит, но если палочкой ткнуть — трепещется. Но потом уж и не трепещется. Вот когда совсем трепетаться перестает — я её на бумажку, и в мусорник. И нет больше мухи.

— Но не проще ли было бы, господин Робербам, муху просто изловить и убить?

— Что Вы говорите такое, златоценная моя, как можно живых тварей жизни лишать? Этого я бы себе никогда не простил. Я ведь, златоценная, не Господь Бог какой, и не судия, чтобы божью тварь взять и уничтожить. Я — человек маленький, я просто мух не люблю.

— Но ведь в результате-то манипуляций Ваших, господин Робербам, муха умирает? Жизни, то есть, лишается вот как есть?

— Это уже не моя печаль. Я с нею ничего такого противозаконного не делаю, я её только всего-навсего под сачок. Не мучаю, не бью, руками не трогаю. А то, что она не может из-под сачка вылететь, это её мушиные проблемы. Вылетела бы — выжила бы. Здоровая, летучая, всё в её власти. А когда она уж совсем ослабевает, ей уже и не выжить, её уже и выпускать бы не спасло. То есть опять-таки ничем я ей помочь не могу: поздно.

Я смотрела на муху, бьющуюся под сачком, и в голове моей было странно.

— Скажите, господин Робербам, а вот если к Вам случайно залетят две мухи? Что тогда делать? Сачок-то занят?

Господин Робербам молча распахнул передо мной шкаф и я увидела целую стойку аккуратно расставленных сачков.

— Вот, быстромыслая моя, больше, чем здесь сачков, ко мне одновременно мух никак не залетало. Иногда, конечно, бывает по две, по три, но я справляюсь.

Я представила себе аккуратную гостиную господина Робербама, сплошь уставленную сачками с мухами под ними. Мои размышления прервал доносившийся откуда-то из глубин дома слабый стук.

— А это кто стучит, господин Робербам?

— А это, любознатая моя, девушка у меня тут одна. Я девушек к себе время от времени в гости приглашаю, на чаёк, посидеть. Только вот иногда девушка оказывается приятная, а иногда — отнюдь. А у меня есть слабость: не люблю я неприятных девушек ну никак. Раздражают они меня. И вот если девушка оказывается отнюдь, я тогда её в комнату пустую как-нибудь препроваживаю, запираю, и она там…

Из обморока господин Робербам выводил меня умело и виновато. Склонялся с нашатырём, бормотал извинения, клялся, что пошутил. Предлагал сводить во все комнаты и показать, что никого там нет, а стук на самом деле шел со двора, от доминошников. Я отказалась.

У порога господин Робербам целовал мне руки, благодаря за чудесно проведённый вечер. На полу под сачком билась и жужжала неустанная черная муха.

©Виктория Райхер, 2004

Виктория Райхер. Комплементарная пара

Берт и Санда дружили с детства. Их познакомили в тот день, когда Сандочке исполнился год и месяц, а Бертик как раз родился. Годовалая плюс месяц Санда подошла к коляске, в которой лежал полуторанедельный Берт, заглянула в неё, деловито подставив лавочку, и громко сообщила, расширив глаза:

— Ого! Там малышечка!

В этот момент мама Берта влюбилась в Санду.

Берт и Санда дружили с детства. Бертика выгуливали в коляске, Сандочка, лысая, с кривыми ножками и хитрым взглядом, гуляла рядом. Иногда покачивала коляску с важным видом. "Мы с вами будем родственниками", говорила, умиляясь, мама Берта бабушке Санды. Будем, будем, без ажиотажа кивала мудрая бабушка, все мы родственники, в какой-то мере…

Когда Бертик начал ходить, Сандочка захотела его выгуливать сама. Без бабушки и мамы. Одна. И выгуливала — строго в границах песочницы. У неё как раз отросли волосы, и кучерявая поросль гордо венчалась пышным бантом. Берт пытался говорить. Он старательно выговаривал "Сан-да!", и Сандочка милостиво гладила его по голове.

Когда Санде было пять лет, выяснилось, что у девочки абсолютный музыкальный слух и редкостное для такого возраста чувство ритма. Сандочку без экзаменов приняли в городскую школу для одаренных детей, сразу, пятилетнюю, в первый класс, хотя нормальных детей брали туда только с шести. Через неделю после этого Бертик сломал ногу, и месяц пролежал в больнице. Сандочка с мамой носили ему апельсины.

Когда Берт поправился, он стремительно начал расти и развиваться. Ему еще не было четырех с половиной, когда он полностью и по своей инициативе выучил наизусть сказку Пушкина о царе Салтане, и выступил с этой сказкой на городском конкурсе юных талантов. В день, когда Бертику вручали первый приз, Сандочка завалила экзамен по сольфеджио, и она не попала на церемонию награждения, потому что очень расстроилась и проплакала целый вечер.

Берт и Санда дружили с детства. Но когда Бертик пошел в школу, родители Санды переехали в другой район, и дети стали встречаться реже. На Сандочкин восьмой день рождения Берт принёс бордовую розу, которую выбирал в магазине сам — а мама только платила, и её никто и не думал слушать с её "лучше белую, лучше белую". Сандочка так обрадовалась, что запрыгала вокруг стола и опрокинула на своё белое платье вишневый компот, который, как известно, не отстирывается. Пока она плакала, позвонила бабушка Берта и рассказала, что под диваном неожиданно нашелся любимый Бертиков паровозик, который Бертик потерял в прошлом году и очень тогда переживал.

В девятом классе Бертик экстерном сдал все экзамены и перепрыгнул через год, в результате чего в пятнадцать лет поступил в институт. Он мечтал стать студентом одновременно с Сандочкой, но, к сожалению, это не вышло: как раз тогда у неё обнаружили туберкулез, и она год провела на постельном режиме, практически не учась. Институт пришлось отложить. Берт приходил к Санде домой, носил подарки и подбадривал, как умел. Санда очень радовалась его приходам, она постепенно выздоравливала и надеялась на самое лучшее в этой жизни.