И действительно, я вдруг вижу, что впереди, уже не очень далеко, стало светло. Не как днем, а как вечером, на закате, но все равно ведь светло, так что мне жмуриться приходится, я тут в этой темноте совсем отвыкла от света. Сейчас, наверное, вылезу где-нибудь на дальнем конце Дачек, или вообще, например, за рощей. Ну и ладно, ничего страшного. Я дорогу домой знаю, а в крайнем случае, спрошу. Я не стесняюсь спрашивать.
Наконец-то уже можно встать на ноги, спину выпрямить — хорошо как!.. У меня все болит, и коленки, кажется, до крови разодраны, оба, но я вылезла наружу, а значит все хорошо. Плохо только, что это место я совсем не узнаю. Получается, я совсем далеко от дома забралась, и это мне не нравится. И дома мне попадет, мама же волнуется, а папа наверное меня искать пошел, потому что сумерки уже, небо серое стало, деревья темные такие, даже страшно немножко, а если честно, то и не немножко, а совсем-пресовсем страшно… Это, что ли, получается, самый дальний конец нашей рощи? Я тут и не была никогда. Я даже не знала, что за рощей у нас река течет. Я думала, река совсем в другой стороне, на том конце города, где завод, только еще дальше. Но не могла же я туда на четвереньках заползти? Или могла?..
И тут я вижу на реке у самого берега лодка, а в лодке дедушка сидит. На вид сердитый. Ну и пусть сердитый, главное, он же взрослый, он меня сейчас домой отведет! И я бегу к нему и кричу: "Дедушка, я живу на Липовой улице, отведи меня домой!" А он вдруг спрашивает: "А у тебя есть монетка?" Я лезу в карман, а там действительно монетка, три копейки, я специально ее у мамы попросила, чтобы газировку с сиропом из автомата попить. На той улице, где трамвай, как раз недавно поставили новый автомат, такой большой, красный… Но мне надо домой, это сейчас гораздо важнее, чем газировка, это вообще важнее всего на свете, поэтому я отдаю монетку дедушке, и тогда он говорит: "Садись в лодку".
©Макс Фрай, 2004
Александр Шуйский. Сон
Осень забирается укоризной своей во все, даже в сны мои, сны забираются укоризной в жизнь, жизнь обретает привкус сушеной апельсиновой корки, присыпанной корицей коросты коричневой пенки вскипающего кофе…
Вот оно, вот оно, самое неуемное: вычеркни человека из жизни, потеряй его адрес и телефон, забудь, как близки были когда-то, спрячь самую память в далекий, теплый, не имеющий продолжения угол — и тот, кого ты так мучительно забывал, придет к тебе в снах, придет говорить о тебе и о том, что было когда-то.
Разговор, как повторяющийся сон, сон, как повторяющийся разговор, костяной китайский шар в костяном китайском шаре, явь и сон меняются местами, истлевают, сплетаются, остаются в воздухе, как запах корицы в кофе.
Суета, толпа, что-то надо сделать, что-то решить, все куда-то спешат, и только мы вдвоем посреди этого потока, вырванные из общей кутерьмы, лишь делаем вид, что спешим вместе со всеми, на самом же деле уже семь лет ведем один и тот же бесконечный разговор:
— Ты пропал и не заходишь, не звонишь даже. Почему?
— Ты отлично знаешь, почему. Я люблю тебя.
— Из любви не заходишь уже семь лет?
— Когда я приду, я тебя потребую. А у тебя муж и двое детей.
— Ну и что. Если любишь, какая тебе разница?
— Мне — никакой. Но я не могу придти к тебе только за тем, чтобы сломать жизнь. Я слишком люблю тебя для этого.
— Я не понимаю такой любви.
— Все ты понимаешь. Ты же тоже не звонишь и не заходишь.
— Я о тебе думаю.
— А я вижу тебя во сне куда чаще, чем это необходимо для спокойной жизни.
Как я скажу тебе, что все мои мысли — с тобой? Как объясню тебе, что ты могла бы гордиться мною теперь — теперь я и пишу, и рисую гораздо лучше, чем ты, а когда-то учился у тебя, бежал к тебе с каждым наброском, ежился от твоей беспощадной, кошмарной рецензии, надувал губы, уходил снова работать в свой угол.
И похвала твоя была как похвала Бога.
Как я скажу, что все поменялось местами, что теперь ты — это я, что я ношу тебя в себе, ношу твою насмешливую улыбку, твою и только твою манеру кривить губы, твой острый взгляд из-под тяжелых век? Что я присвоил это все себе, как свое, что я принял себе даже то имя, которое когда-то тебе отдал, как прежде того принял старшинство, которое стало тебе неуместно? Как я приду со всем этим к тебе теперь?
Ведь я вывалю все это к твоим ногам и скажу — забери, ради всех богов, забери, я хочу быть младшим, я хочу уходить работать в свой угол, я хочу похвалы Бога. Ведь я потребую тебя, а у тебя муж и двое детей, и то время, когда мы с тобою были одни на свете, прошло уже двадцать лет назад.
Я просыпаюсь и с горечью сознаю, что мы только что виделись и говорили — вопреки нашему нежеланию звонить и заходить. И дежурный мой крепчайший кофе с корицей никак не перебивает эту горечь.
©Александр Шуйский, 2004
Александр Шуйский. С натуры
Она вошла в парихмахерскую, сильно брякнув дверным колокольчиком, и видно было, что звук этот доставляет ей немалое удовольствие. Перевалилась колобком через порог и встала, важно покачиваясь с носка на пятку. С виду было ей года четыре с половиной, парихмахерскую эту она знала столько, сколько себя помнила, то есть уж немалый срок, а потому держалась хозяйкой.
— Маша! — выкрикнула из-за зеркала и клиента мастер. — Что ты здесь делаешь? И кто тебя одевал?
— Я сама, — величественно сообщила Маша. — Я к тебе пришла.
— Как — сама? А Сергей что?
— А Сергей спит. А я вызвала пожарных.
Ножницы брякнули об пол. Соседки справа и напротив разом выключили фены.
— К-как пожарных? Вызвала? К нам? — Мать кинулась к дочери и принялась тормошить ее, видимо, выискивая опаленные места на шубке и ярком рюкзачке за плечами. — У нас что — пожар? А Сережа…
Не договорив, она кинулась к телефону.
— Ну нету у нас пожара, я бы не пришла, если бы у нас пожар, — рассудительно заметила девочка. — Я бабушке хотела позвонить. И случайно вызвала пожарных.
Мать уже в три рывка накрутила диск и кричала в черную трубку:
— Сергей? Сергей, как она у тебя ушла? Ты знаешь, что она пожарных вызвала? Ты знаешь, сколько это стоит сейчас — ложный вызов? Я тебе посплю! У меня нет таких денег, ты слышишь, я хотела бы знать, кто будет это оплачивать, когда они приедут! Я т-тебе покажу “сплю”! Я т-тебе!..
На другом конце провода сонный тинейджер, замученный ночным интернетом, миролюбиво бормотал “да что ты, мать, они б уже сто раз приехали, если б она правда вызвала, ее, наверное, тетьдаша выпустила, ма-ать…” — и прочие бессвязные оправдания, когда важная Мария с опытностию всех своих четырех с половиной басом успокоила родительницу:
— Ну, мама, ну ты совсем глупая какая-то. Я же им адрес и телефон не дала.
Мать без сил опустилась в продавленное кресло у администраторского стола. Черную трубку телефона она сжимала крепко, как спасательный круг.
— Не дала? — жалко, словно не веря в очевидное чудо, переспросила она.
— Конечно же, нет. Они спрашивали, спрашивали, а я трубку повесила и все. Ты сама мне говорила.
— Уф, Машка, ты меня раньше времени в могилу вгонишь! Чертовы детишки… — Мать готова была уже рассмеяться, — вместе с администратором, мастерами и клиентами, которые в продолжении всего разговора еще как-то сдерживались, а теперь хохотали в голос, — но посетительница быстро призвала их к порядку.
— Я вообще не за этим пришла! — хмурясь, громко заявила она и выдержала эффектную паузу, давая всем возможность проникнуться серьезностью положения.
— Так что случилось? — опять побледнела мать.
Девочка надула губы, стащила с плеч цветастый рюкзачок и протянула матери.
— Мне соседский Димка, — сказала она тоном прокурора, — кота в рюкзак засунул. И узел затянул. И я развязать не могу.
— Ияууу! — жалобно и тонко провыл рюкзак и дернулся.
©Александр Шуйский, 2004
Александр Шуйский. Кинематограф
Болят глаза.
Боже всещедрый, как болят глаза.
Ночная тьма достигла потолка, захохотала, вывернулась наизнанку, плеснула под веки раскаленным светом, под веками теперь — выжженое место, белая простыня, на которой память крутит свой отрывистый кинофильм, снятый каким-то манерным дилетантом.
Я знаю тебя десять тысяч лет.
Здесь мы познакомились, когда для меня не имело значения «где», если соблюдалась переменная "с кем". Ты всегда стояла поодаль, всегда немного в стороне от нашей шумной, галдящей компании, комом в чужом горле перекатывающейся по городу Питеру, но, когда бы я не обернулся, я встречал твой мучительно-приветливый взгляд. Я был неряшлив, бездомен и бесшабашен. Ты была аккуратна, обеспечена и осторожна. Я вваливался в твой дом, как к себе, я занимал единственное кресло, ты улыбалась и уходила на кухню греть еду. Зачем-то я был нужен тебе, вечно голодный и грязный.
Ты была ведьма. Всегда была ведьма, вот зачем.
Ты ставила на мне самые разные опыты — а вот это я выдержу? А вот это? А если еще и вот так, а потом, на раскаленный телефонный звонок ответить — да, дорогой, это устроила тебе именно я, — что я сделаю тогда? Иногда я был уверен, что ты просто ждешь, когда я не выдержу и сомкну пальцы на твоей тонкой, как у птицы-цапли шее. И вот тогда ты наконец сможешь отдохнуть.
Но я раскусил тебя.
Не сразу, нет, не сразу, конечно, ты была искусна, это сейчас тебе все скучно, а тогда ты могла неделями выстраивать сложный лабиринт, по которому я пройду, в сотый раз не обретя короны — да и какие короны в твоих лабиринтах, ведро смолы и вывернутая подушка, чем не регалии, в самом деле, мне ли, нищенствующему монарху, жаловаться и возносить пени?
И все же, это случилось. Я внезапно увидел тебя, скучающую паучиху, принцессу в замке с картонным драконом, куда не приехал ни один рыцарь, никто не попросил спустить косы вниз, никто не тыкал в дракона копьем с разбегу, и башня обветшала, дракон пооблез, а в косах показалась седина. И я это видел, и мне было жаль тебя. Так нечеловечески жаль, что я готов был раз за разом проходить твои лабиринты и подставлять голову под смолу и перья. А ты радовалась, как ребенок.