Прожитое и пережитое. Родинка — страница 2 из 39

ая, не встречавшаяся в мировой литературе форма исповеди. Это исповедь неординарного человека с богатейшим душевным и духовным опытом — и одновременно исповедь человека вообще, представителя своего вида, существа, творимого таинственной субстанцией жизни по имманентным, изначально присущим ей законам.

Этим обусловлены особенности стиля поздней прозы Лу Андреас-Саломе. Желание мемуаристки немедленно, без околичностей и переходов, добраться до самого, с ее точки зрения, главного, до сокровенной сути придает этой прозе налет странной, раздумчиво-неспешной торопливости. Повествование лишь отталкивается от фактов личной жизни, слегка задевая их, и спешит окунуться в стихию религиозно-философских, эстетических или психоаналитических раздумий, так как только на этом уровне, а не на уровне признаний интимного свойства оно чувствует себя комфортно. Сказать о воспоминаниях Лу Андреас-Саломе, что они искренни, исповедальны и достоверны, значит не сказать ничего, ибо не это составляет их суть и своеобразие. То, о чем взялась поведать писательница, нацелено на постижение глубинно ощущаемой целокупности бытия, его неразрушимого единства. Все случайное и несущественное отброшено за ненадобностью, оставлено только то, что навсегда отложилось в памяти и подсознании и до последних дней воспринималось как неизбывная данность, как «современность былого».

Многие знали, что Лу Андреас-Саломе работает над воспоминаниями, ждали их появления, но смерть автора, а потом война и послевоенная разруха надолго отодвинули издание.

Когда же книга, подготовленная секретарем и душеприказчиком писательницы, Эрнстом Пфайфером, наконец появилась, это не стало сенсацией. Во-первых, немцы все еще были заняты своим «непреодоленным прошлым», в сравнении с которым интеллектуальные и прочие приключения литературной дамы казались детскими шалостями. Во-вторых, в книге не оказалось ожидавшихся интимных подробностей. Об этой стороне своей жизни она рассказала более чем сдержанно. Но самое существенное все же не утаила.

Первой по-настоящему крупной фигурой в длинном ряду ее воздыхателей стал Фридрих Ницше. Когда они встретились весной 1882 года в Риме, в тридцативосьмилетнем философе пережившем мрачные годы одиночества и непризнания. вызревали ростки его «веселой науки», приправленной болезненной раздражительностью, гипертрофированным самомнением и нигилизмом. Встреча с Лу фон Саломе, столь непохожей на знакомых Ницше немецких женщин из бюргерского круга, взбодрила его, внушила надежду на будущее. Беспокойный, взвинченный прогрессирующим недугом дух философа взмывал к неведомым и запретным сферам, для юной Лу тоже ни одна гипотеза не казалась слишком смелой или опасной. Ницше увидел в ней «родственный ум», «сестру по духу» — и с мая по ноябрь 1882 года его жизнь проходила под знаком нарастающего восхищения «неожиданным подарком судьбы».

Для Лу, обуреваемой интеллектуальной жаждой, Ницше был интересен как оригинальный и мощный мыслитель, бившийся над вопросами, которые занимали и ее ум. Он же попросту влюбился в свою собеседницу и повел себя нервозно — делал брачные предложения, устраивал сцены, ревновал и даже, подзуживаемый своими матерью и сестрой, не гнушался интриг. Их отношения были переведены в плоскость мелкой склоки. Разрыв потряс его, обострил течение болезни и если не свел с ума в буквальном смысле слова, то способствовал окончательному помрачению духа и трагическому финалу. Ничего хорошего из их сближения и не могло получиться: слишком уж разные это были натуры, слишком по-разному относились они к жизни, чтобы рассчитывать на более длительный альянс, пусть даже скрепленный узами чисто духовного родства. Да и тот союз, что соединил их на короткое время, был по сути «тройственным» — в нем уже состоял на правах полноправного члена философ-неудачник Пауль Ре, тоже, как и Ницше, так и не оправившийся от потрясения, когда пять лет спустя Лу решила оставить сто и выйти замуж за ориенталиста Ф.К. Андреаса.

Однако самым глубоким и длительным душевным (и, разумеется, духовным) переживанием стал для нее Райнер Мария Рильке. В сравнении с Ницше тут наметилась прямо противоположная возрастная констелляция: ей почти сорок, ему — чуть больше двадцати. Но в остальном ситуация была на удивление схожей. Она — сильная, витальная, целеустремленная натура, он — болезненный, мягкий, неуверенный в себе меланхолик. Когда они встретились в 1897 году, Рильке-поэту было еще далеко до молитвенной проникновенности «Часослова». Его ранняя лирика вряд ли могла увлечь зрелую женщину с острым как бритва умом. Он притягивал ее не как поэт, а как человек с еще не раскрывшимися богатыми возможностями. Она интуитивно догадывалась о его высоком предназначении, а свое видела в том, чтобы помочь ему обрести веру в себя. И Рильке благодаря дарованным ею встречам с Россией (поездки 1899 и 1900 годов) «под звон кремлевских колоколов» совершил прорыв в новое поэтическое пространство, к «Часослову», «Дуинским элегиям» и «Сонетам к Орфею». Посчитав свою миссию выполненной, она вскоре оставила влюбленного в нее поэта, как когда-то оставила Ницше, проникнув в смысл и суть его философии и написав о нем книгу. Рильке тоже тяжело переживал разрыв, метался от одной женщины к другой, пока заново не покорил ее — уже как поэт. Она до конца оставалась для него спасительным приютом, он исповедовался ей, почти ничего не утаивая, она помогала сверхчувствительному, болезненно реагировавшему на внешние воздействия художнику преодолевать страхи, сомнения и депрессивные состояния, понимала его, как никто другой, — и как человека, и как художника — и посвятила ему (как и в свое время Ницше) проникновенную «книгу памяти», вышедшую вскоре после смерти великого поэта.

Сближение с Рильке было плодотворным не только для него, но и для самой Лу Андреас-Саломе. Поездки в Россию всколыхнули воспоминания о первой родине; работу над повестью «Родинка», увидевшей свет только в 1923 году, писательница начала сразу после возвращения из второй поездки, когда она уже знала о предстоящем разрыве с поэтом. В этой книге она дала выход своей тоске но России, по стране детства, наложившей отпечаток на ее дальнейшую судьбу, в том числе и писательскую.

Повесть насквозь пропитана глубоким переживанием России. Писалась она долго, с большими перерывами, в нее, видимо, вносились поправки, вызванные и увлечением психоанализом, и революционными событиями в России. Драматическая история распада русской дворянской семьи, увиденная как бы со стороны, но глазами неравнодушными, впечатлительными и одухотворенными, овеяна тревожно-смутным предчувствием тех великих бед и роковых испытаний, которые принесет с собой неодолимое влечение русской молодежи конца XIX века к дьявольскому наваждению революционаризма. В отношении героини, от имени которой ведется повествование, к тайному революционеру Виталию можно вычитать целую гамму противоречивых чувств, без сомнения близких и самой Лу Андреас-Саломе. Это и восхищение мужеством самоотверженного радетеля за народное благо, и желание удержать его от рокового пути, и уверенность в неотвратимости надвигающейся бури, и — что печальнее всего — тайное знание о тщетности неисчислимых жертв, которые будут принесены на алтарь революции.

В повести часто и много говорится о Боге и религии. Этот мотив связан с образом бабушки. Умная и недалекая, добрая и злая, образованная и суеверная, проницательная и не замечающая, точнее, не желающая замечать тревожных симптомов назревающей катастрофы, она воплощает в себе тот клубок типично русских противоречий, который вскоре обернется национальной трагедией. Феномен религиозного человека продолжал занимать Лу Андреас-Саломе и тогда, когда она обратилась к психоанализу и познакомилась с Фрейдом. Их поздняя дружба согрета взаимной симпатией единомышленников, хотя и в этом случае Саломе не удовлетворяется ролью ученицы и последовательницы. Искренне восхищаясь открытиями Фрейда, она в то же время отстаивает свое понимание бессознательного как вместилища не только психопатологических комплексов, по и божественного начала. Бог в ее понимании — не трансцендентная инстанция, обретающаяся в метафизических высях, а нечто, живущее в человеке, в его бессознательном. Поэтому она отрицала значение замещения, компенсации неудовлетворенных, вытесненных влечений художественным творчеством. Настоящий художник, утверждала она, тот, кто освобождается от всякого рода комплексов и зависимостей. Сама она умела это делать, чего не скажешь о тех, с кем сталкивала ее судьба, не исключая и Фрейда

Как бы там ни было, что бы ни скрывалось за ее умолчаниями и недомолвками, касающимися личной жизни, творческая жизнь этой удивительной женщины прошла под знаком поисков своего персонального Бога, и то, что у этого Бога было русское лицо, делает для нас ее образ и ее книги особенно притягательными.

                 Владимир Седельник

Прожитое и пережитоеВоспоминания о некоторых событиях моей жизни[1]LebensrückblickGrundriß einiger Lebenserinnerungen

Переживание бога

Примечательно, что о самом первом нашем переживании мм ничего не помним. Только что мы были всем, чем-то единым, неотделимым от чьей-то жизни — но вот что-то заставило нас появиться на свет, стать крохотной частичкой бытия, которая будет отныне стремиться к тому, чтобы не попасть в набирающий силу водоворот уничтожения, утвердить себя во все шире открывающемся перед ней мире, куда она сорвалась из своей переполненности, как в жаждущую поживиться за ее счет пустоту.

Точно так же воспринимаешь поначалу и прошлое: настоящее не хочет впускать в себя воспоминания о былом; первое «воспоминание» — так мы назовем это немного позднее[2] — это одновременно и шок, разочарование, вызванное утратой того, чего больше нет, и нечто от живущего в нас знания, уверенности, что это еще