Прожитое и пережитое. Родинка — страница 31 из 39

[141]), отступало в тень перед теми представлениями, которые устраивал во время репетиций он сам.

В то время мне довелось пережить и нечто совершенно иное. Это было во время гастролей труппы Станиславского[142], которую я знала еще по Петербург и к которой Рейнхардт относился восторженнее других. В этой труппе место совершенствования игры до известной степени заняла общность интересов, объединившая всех этих актеров одного сословия и одинакового образования; до недавнего времени такое в театрах наблюдалось редко. Душевный склад русского человека удесятерил роль этого обстоятельства. Я часто думала, что именно на таких принципах должен строиться действительно новый театр — на глубокой общественной потребности, а не только на потребности отдельных людей в искусстве и развлечении… Однако и к технической, художественной стороне дела Станиславский тогда относился с глубочайшей серьезностью: «На каждую премьеру — до ста репетиций!», требовал он, на что Рейнхардт отвечал печальным вздохом: «Если бы такое было возможно!» Тем, что мне удалось услышать кое-какие разговоры самих русских актеров, я обязана многочисленным приглашениям, прежде всего к Хардену, который мастерски направлял ведшуюся на русском и на французском беседу в нужное для него русло. Наши прогулки вдвоем, от гостиницы «Унтер ден линден», где остановились русские, до его маленькой виллы были великолепным продолжением этих бесед; мы тогда без труда понимали друг друга, лишь во время войны я совершенно отдалилась от него, занявшегося публицистикой.

В промежутке между зимними месяцами в Берлине я много путешествовала; так, я ездила в Норвегию, Швецию и Данию, но не встречалась с Райнером, когда он задержался там летом 1904 года, и произошло это вследствие моей совершенно непонятной неосмотрительности. Я знала, что он находится в Южной Швеции у знакомых Эллен Кей[143] и, когда проездом была в Копенгагене, отправила ему почтовую открытку с видом гостиницы, в которой остановилась, и отметала значком окно своего номера; получив открытку, Райнер приехал в Копенгаген, но меня уже не застал. С Эллен Кей я подружилась давно, примерно в то же время, что и с Райнером, свою третью поездку в Париж — в 1909 году — я предприняла вместе с ней, там мы встречались с Райнером, который был тогда секретарем Родена. Эллен Кей относилась ко мне по-человечески настолько хорошо, что даже терпела, правда прибегая к помощи юмора, мое неприятие ее книг. «В таком случае, баранья твоя башка, я в следующий раз не приеду к тебе в Гёттинген, а пешим ходом отправлюсь прямиком в Италию», — отшучивалась она. Она любила бывать у нас как и я у нее, в ее доме на берегу Веттерского озера; однажды я провела там всю позднюю осень.

Во второй раз мы с Райнером едва не встретились случайно, когда он жил в замке Дуино, а я, возвращаясь из поездки на юг, ненадолго остановилась в Систиано[144]; позже мы с удовольствием расписывали друг другу, как мы совершенно неожиданно могли бы встретиться на берегу моря во время утренней прогулки… Куда более важным было, однако, то странное обстоятельство, что как бы редко мы ни виделись, но при каждой новой встрече — будь то у нас, или у него в Мюнхене, или еще где-нибудь — нам казалось, будто в промежутках мы странствовали по одним и тем же дорогам, стремились к одной и той же цели и даже будто тайная, не существовавшая в реальности переписка между нами помогала нам выносить разлуку. Что бы ни происходило в нашей повседневной жизни, в точку встречи мы всегда прибывали вместе, и это обстоятельство придавало нашим свиданиям праздничное настроение, заботы и мрачные ожидания оборачивались раскованным весельем.

Побывала я и в Испании, причем задолго до Райнера. Но когда я приехала в Сан-Стефано, бой быков так сильно отпугнул меня от этой страны, что я предпочла остаться на земле французских басков (Сен-Жан-де-Люз). С годами моя любовь к путешествиям все возрастала, я стала значительно восприимчивее к впечатлениям извне, второстепенные подробности уже не заслоняли (как это было еще в Риме) событий, важных для внутренней жизни; я совершенно по-иному открылась навстречу деловым, благоразумным радостям жизни. Пауль Ре, который впервые научил меня весело относиться к жизни, вскоре заметил, как стремительно осваиваю я эту науку, и часто повторял, что при таких темпах я быстро состарюсь и отобьюсь от рук. Позже высказывалось предположение, что и юность моя была такой, при этом не раз возникало забавное недоразумение: во время веселой беседы в кругу людей самых разных интересов кто-нибудь громко утверждал, будто он много лет назад наверняка слышал разговоры о том, как я уезжаю куда-нибудь весной или осенью и возвращаюсь в буквальном смысле слова возродившейся. Я совершенно серьезно и с укором отвечала, что такого рода ложные обвинения нуждаются в основательном уточнении, ибо в своих путешествиях я никогда не придерживалась времен года.

В спутники себе я отнюдь не всегда выбирала одних и тех же друзей; разным странам и народам соответствовали разные способы переживания; а возвращение в уединение было для меня настоятельной потребностью. По сравнению с сегодняшними путешествиями, которые охватывают и Америку, тогдашние ограничивались маленьким кусочком Европы; на ее крайний запад меня никогда не тянуло. Мой самый длительный маршрут на юг включал в себя Боснию, Герцеговину, Далмацию, Болгарию, Монте Негро и Албанию, откуда я через Скутари добралась до Турции; земли, которые сегодня называют Югославией, поразили меня своими жителями и заставили вспомнить о России: мне они показались похожими на русских, вырванных из рабства и весело наслаждающихся свободой; формальное турецкое владычество ничего не меняло, отношения между турками и славянами были хорошими. Редко доводилось мне видеть таких прелестных, рослых темно-русых женщин, резко отличавшихся от более полных, с неуклюжей походкой турчанок (по крайней мере, такими они были в ту пору); таких грациозных ребятишек их движения как бы издавна, по традиции, настраивались на изящество. Выражения лиц тоже несли на себе отпечаток красоты: всадники ли в своих национальных одеждах неслись на неоседланных лошадях с холмов, просто ли сидели люди у воды (при этом они могли заниматься стиркой или предаваться молитвам) — на их лицах была все та же сдержанность и строгость. Мы не раз проходили мимо древнего старца, он сидел на траве и, протянув руку, просил милостыню, но у него было лицо веселого престарелого князя, поэтому мы совсем не уди вились, когда однажды другой рукой он вытащил голубой эмалированный портсигар и предложил нам закурить.

Все здесь выглядело еще более восточным, чем в России, еще более нетронутым и древним; позже мы с Райнером так живо обсуждали эти впечатления, точно вспоминали наши совместные путешествия. То, что так привлекало Райнера в религиозной жизни России, накладывало здесь в еще большей мере свои отпечаток на все вокруг, казалось, если угодно, более механическим, но, благодаря своей древности, своему «окостенению». и более действенным; никто не требовал, чтобы и другие придерживались таких же убеждений. Уже в русском богослужении, а тем более в армянском эта чрезмерная окостенелость производила сильное впечатление, она словно протягивала иностранцу пустую серебряную чашу, чтобы он вложил в нее свое собственное молитвенное благоговение. Нечто похожее наблюдается и в исламе, благодаря чему он так хорошо сочетается по настроению с греко-католическими ритуалами. Когда при входе в мечеть достаточно снять обувь, чтобы слиться с благочестивым молчанием молящихся, которые тихо стоят или сидят на корточках на красивых коврах, тогда и сам невольно впадаешь в состояние духовной концентрации.

Мне вспоминается первое впечатление, полученное однажды ночью; благодаря ему я получила представление о такого рода молитвенном благочестии. Наши окна выходили на узкие улочки, откуда непрерывно доносился шум торговцев, скрип повозок, рев ослов и прочие суматошные крики. И вдруг наступил момент такой внезапной тишины, что показалось, будто Вселенная затаила дыхание и сама природа подчинилась безмолвию, ведь умолкли даже вечно ревущие ослы: с минарета, что, подобно указующему персту, вонзился в вечереющее небо, раздался крик муэдзина «Аллах акбар». Вырвавшийся из сердца всех живых существ, испытывающих страх и душевную тоску, этот призыв разнесся по границе между светом и мраком и напомнил, что вовсе не обязательно разделять содержание молитвы, важно настроиться на волну всеобщего благоговения; точно такое же чувство возникало и на рассвете, когда тот же призыв возвещал пробуждение жизни, в которой есть восходы и закаты.

Моя последняя поездка — в 1911 году — была в Россию и Швецию; возвращаясь домой, я из Стокгольма отправилась вместе с одним тамошним психотерапевтом в Веймар, где в сентябре проходил конгресс сторонников учения Фрейда. Год спустя я уже была в Вене[145], и с тех пор не предпринимала путешествий, не связанных с профессором Фрейдом или Райнером, не считая поездок, которых требовала моя профессиональная деятельность…

После того как мировая война навсегда отделила эти годы беззаботных посещений разных народов и стран от последующего периода, они, с их радостным и доверительным взаимопереплетением чужого и своего, казались ретроспективному взгляду отрезком жизни почти нереальным, сохранившимся только в воспоминаниях; на них можно было смотреть только глазами совершенно другого человека, каким я стала в последние пятнадцать лет, после 1914 года.

Вместо разностороннего обмена мнениями со старыми и новыми знакомыми теперь единомышленники все теснее сплачивались в единые коллективы. В Вене, в кружке Фрейда, тогда еще довольно немногочисленном, меня приняли как свою, я чувствовала себя связанной с ними братскими узами. Многое производило на меня такое же благоприятное впечатление, как когда-то в нашем с Паулем Ре кружке; мне даже казалось, что вернулось то ощущение уверенности в себе, которое я испытывала, когда жила вместе со своими братьями: мы были очень разными, но происходили от одних и тех же р