Гарсайд сказал, что мы проиграем забастовку, если не пойдём на компромисс. Я не согласилась с ним и выступила против его предложения. Несколько членов комитета поддержали меня, но авторитет Гарсайда перевесил. Забастовку продумали в соответствии с его замыслом.
В напряжённые недели забастовки энергичных действий почти не требовалось: дни заполняли лекции, вечера — встречи у Неттеров или в нашей квартире и попытки в очередной раз найти работу. Федя стал рисовать пастелью и увеличивать фотографии. Он заявил, что не может больше выбрасывать наши заработки (мои и Елены) на краски — всё равно ему не суждено стать великим художником. Я подозревала, что дело в другом: конечно же, он хотел зарабатывать, чтобы освободить меня от тяжёлой работы.
Я всё время неважно себя чувствовала — особенно во время менструаций; эти дни я постоянно проводила в постели, борясь с мучительной болью. Это не прекращалось с того самого первого раза, когда я получила от мамы пощёчину. Но однажды я простудилась по пути из Кёнигсберга в Петербург, и моё здоровье ещё больше ухудшилось. В конце 1881 года мы собирались тайно пересечь границу — я, мама и два моих брата. Зима в тот год была особенно суровой. Наши проводники сказали маме, что идти придётся по глубокому снегу и даже через полузамёрзший родник. Маму волновало моё состояние — за пару дней до начала месячных я схватила простуду, поскольку была слишком взбудоражена отъездом из Кёнигсберга. В пять утра мы отправились в путь, дрожа от холода и страха. Вскоре мы добрались до ручья на русско-немецкой границе. Само предчувствие погружения в ледяную воду парализовало нас, но выхода не было: либо мы пойдём в воду, либо нас перехватят и, возможно, убьют пограничные солдаты. Они отвернулись в другую сторону, получив от нас пару рублей, но предупредили, что нужно поторапливаться.
Мама погрузила на себя вещи, а я несла младшего брата. Мы вошли в воду. Внезапный холод сковал моё тело. В районе позвоночника появились неприятные ощущения, уколы в спине, низу живота и ногах — будто меня пронзают железные прутья. Хотелось кричать, но страх перед солдатами сдерживал меня. Наконец всё закончилось. Колики прекратились, но я всё ещё стучала зубами и была в поту. Мы кинулись к гостинице на российской стороне. Мне дали горячего чая с малиной, обложили тёплыми кирпичами и накрыли большим пуховым одеялом. Всю дорогу до Петербурга меня лихорадило — боль в спине и ногах была невыносимой. Я лежала в постели неделями и страдала из-за спины ещё несколько лет.
В Америке я рассказала о своей проблеме Золотарёву, и он отвёл меня к специалисту. Тот стал настаивать на операции. Его удивляло, как я вообще выдерживаю подобные боли и могу иметь при этом физический контакт с мужчинами. Друзья передали мне слова терапевта: если не провести операцию, то я никогда не избавлюсь от болей и не смогу получать удовлетворения от сексуальной жизни.
Золотарёв спросил, хочу ли я иметь детей. «Если ты сделаешь операцию, — объяснял он, — то сможешь родить ребёнка. В твоём теперешнем состоянии это невозможно».
Ребёнок! Я безумно любила детей, сколько себя помню. Ещё совсем маленькой я завистливо наблюдала за странными малышами, с которыми играла соседская девочка, — она одевала их и укладывала спать. Мне объяснили, что это не настоящие дети, а просто куклы, но я всё равно считала их живыми — они были такие красивые… Я очень хотела иметь куклу, но у меня их так никогда и не было. Мне только исполнилось четыре, когда родился мой брат Герман. Он стал для меня живой куклой. А когда два года спустя появился на свет маленький Лейбеле, моей радости не было границ. Я не отходила от малыша ни на минуту, укачивала его, пела колыбельные. Однажды мама положила Лейбеле ко мне в постель — ему был уже почти год. Едва она ушла, ребёнок заплакал. Я подумала, что он проголодался, и вспомнила: в таком случае мама даёт ему грудь. Я решила сделать то же самое: взяла братишку на руки и прижала его маленький ротик к себе. Но вместо того, чтобы пить, он начал задыхаться — весь посинел и жадно заглатывал воздух. Мама вбежала в комнату и потребовала объяснить, что я сделала с малышом. Узнав, в чём дело, она рассмеялась, но потом отшлёпала и отругала меня. Я рыдала — не от боли, а потому, что не могла кормить грудью Лейбеле. Я стала участливее относиться к нашей служанке Амалии, когда узнала, что у неё скоро родится «ein Kindchen»27. Мне всегда так нравилось нянчить чужих малышей, и вот, наконец-то, пришло время, когда и я смогу постичь таинство и чудо материнства — родить своего ребёнка! Закрыв глаза, я погрузилась в упоительные мечты…
Но тут моё сердце будто бы сжала жестокая рука. Я невольно вспомнила собственное страшное детство и тоску по родительской любви, которую была не способна утолить одна только мама. Отец сурово относился к нам — я не могла забыть его вспышки гнева, во время которых он избивал меня и сестёр. Особенно отпечатались в моей памяти два ужасающих случая. Как-то раз отец настолько сильно сёк меня ремнём, что младший брат Герман проснулся от моих криков. Он вбежал к нам и укусил отца за лодыжку — только это прервало наказание. Тогда Елена отвела меня в свою комнату, промыла израненную спину, принесла молока. Потом она крепко обняла меня. Её слёзы мешались с моими, и до нас всё ещё доносились крики отца: «Я убью её! Я убью эту негодницу! Я научу её слушаться!»
Второй случай произошёл в Кёнигсберге. Мои родители разорились в Попелянах, и теперь средств на достойное обучение для меня и Германа не хватало. Городской раввин — наш дальний родственник — взялся уладить проблему, но настоял, чтобы мы ежемесячно отчитывались перед ним о своём поведении и успехах в школе. Я ненавидела эту унизительную процедуру всей душой, но как бы то ни было, отчёт приходилось вести. Однажды мне снизили оценку за поведение. Дрожа от страха, я поплелась домой. Мне не хватало духу показать дневник отцу — отметку я предъявила матери. Она начала плакать и сказала, что я погублю своей неблагодарностью и своеволием всю семью. Бумагу придётся показать отцу. Но мама обещала встать на мою защиту, хоть я этого и не заслуживаю. С тяжёлым сердцем я ушла от неё. Я стала смотреть из окна веранды на поля вдалеке — там играли дети. Казалось, они живут совсем в другом мире — в моей жизни развлечений было мало. Странная мысль мелькнула в голове: как было бы прекрасно заболеть чем-нибудь страшным! Тогда отец точно бы смягчился. Я не помнила, бывал ли он вообще добродушным — разве что только на Суккот, осенний праздник ликования. Отец совсем не пил, лишь немного — по еврейским праздникам. На Суккот он становился весёлым, собирал вокруг себя детей, обещал купить нам новые платья и игрушки. Этот праздник бывал одним из немногих светлых воспоминаний за год, и мы всегда ждали его с нетерпением. Сколько я себя помнила, отец говорил, что не хотел моего рождения. Он ждал мальчика, а «эта свинья» (моя мать) обманула его. А если я вдруг смертельно заболею, он наверняка подобреет и никогда больше не будет меня бить, заставлять стоять в углу часами или ходить туда-сюда со стаканом воды в руках. «Если хоть капельку прольёшь, я тебя высеку!» — угрожал он. Розга и маленькая табуретка всегда стояли на виду. Они стали символами моих страданий. После многих попыток и бесчисленных наказаний я наконец научилась носить стакан, не проливая воду. Я ужасно уставала от этого бессмысленного занятия, и потом по нескольку часов не могла прийти в себя. Отец был человеком привлекательным и энергичным. Я любила его, хоть и боялась. Мне хотелось, чтобы и он любил меня, но я не знала, как смягчить его сердце. Строгость отца только подстёгивала меня делать всё наперекор. «Почему он такой жестокий?» — думала я на веранде, погрузившись в воспоминания.
Вдруг я почувствовала ужасную боль в голове, будто меня ударили железным прутом. Это отец разбил кулаком ободок, которым я убирала свои непослушные волосы. Он избивал меня и таскал туда-сюда, бешено крича: «Ты меня опозорила! Ты всегда будешь такой! Ты не мой ребёнок, ты не похожа ни на меня, ни на мать, ты даже ведёшь себя по-другому!» Елена пыталась помочь мне. Она вырывала меня из рук отца, но то и дело попадала под его удары. Наконец, отец устал. У него закружилась голова, и он рухнул на пол. Елена крикнула матери, что отец потерял сознание, и поспешила отвести меня в свою комнату.
Вся моя любовь к отцу вмиг обернулась ненавистью. После того случая я старательно избегала его и не разговаривала с ним — разве только отвечала на прямые вопросы. Я машинально выполняла то, что велел мне отец; пропасть между нами со временем только ширилась. Каждый раз, когда я сбегала из дома, меня ловили — и вот я снова была закована в цепи отцовских приказов. Из Санкт-Петербурга в Америку, из Рочестера замуж — так, в попытках скрыться от отца, и проходила вся моя жизнь. Последний раз я рискнула перед самым отъездом в Нью-Йорк.
Мама плохо себя чувствовала, и я пошла к ней, чтобы помочь с уборкой. Я драила полы, а отец пилил меня за то, что я бросила Кершнера. «Ты распущенна, — повторял он. — Ты всегда позорила нашу семью». Он всё говорил, а я продолжала мыть пол.
Вдруг что-то щёлкнуло во мне. Одинокое и горестное детство, мучительное отрочество, безрадостная юность… Обо всём этом я вдруг и принялась рассказывать отцу. Он ошарашенно слушал мои обвинения: после каждого я ударяла щёткой о пол. Я перечислила ему все случаи, когда он бывал со мной жесток. От новой обиды я вспомнила всё, что терзало меня днём и пугало по ночам: большую казарму вместо дома, где гремел злой голос отца, его дурное обращение со слугами, суровость с матерью. Я сказала, что если и не стала проституткой, как он меня часто называл, то это не его заслуга. Я не раз была на грани того, чтобы пойти на панель. Только Елена, её любовь и преданность спасли меня.
Слова лились из меня бурным потоком, я била щёткой о пол со всей ненавистью, которую испытывала к отцу. Ужасная сцена закончилась моей истерикой. Братья отнесли меня наверх и уложили в постель. Утром я покинула дом и больше не видела отца, а чуть позже пришло время отъезда в Нью-Йорк.