Проживая свою жизнь. Автобиография. Часть I — страница 28 из 73

В те дни атмосфера в рабочих кругах накалилась до предела. Политики, выступающие за права рабочих, призвали законодательное собрание Нью-Йорка начать борьбу с нищетой, но от их просьб отмахнулись. Безработица породила голод. Людей возмущало столь неприкрытое равнодушие власти к их проблемам. В воздухе на Юнион-сквер витали горечь и негодование, которые быстро передались и мне. Я должна была выступать последней и с нетерпением ждала своей очереди. И вот поток чужого извиняющегося красноречия наконец иссяк. Я начала подниматься на трибуну и услышала, как тысячи людей выкрикивают моё имя. Огромная толпа смотрела на меня снизу вверх — бледные, измученные лица. Моё сердце бешено колотилось, в висках стучало, колени подкашивались…

«Мужчины и женщины! — начала я свою речь. Вокруг мгновенно установилась тишина. — Вы понимаете, что Государство — ваш злейший враг? Это машина, которая калечит вас, чтобы закрепить власть хозяев. Вы, словно дети, верите политиканам, позволяете им заполучить своё доверие, а они предают вас при первой же возможности. Да, те политики, что выступают за ваши права, могут и не предавать вас явно, но они помогают врагу держать вас на привязи, чтобы вы не сумели действовать самостоятельно. Государство — опора капитализма, и смешно ожидать от него возмещения ущерба. Разве вам непонятно, что глупо просить помощи от Олбани52 — да, вроде бы и неподалёку от нас, но там купаются в роскоши! 5-я авеню усыпана золотом, каждый особняк — цитадель богатства и власти. А вы, сотни людей, стоите здесь — голодные, закабалённые, бессильные. Давным-давно кардинал Мэннинг говорил, что „нужда не знает законов“, а „голодающий человек имеет право разделить хлеб своего соседа“. Он был церковником, а значит, поддерживал богачей, но даже у него хватило ума понять, что голод беспощаден ко всем. Вам предстоит заново понять, что вы имеете право на соседский хлеб. Соседи не только украли его у вас же — они ещё и сосут вашу кровь. И они будут и дальше обворовывать вас, ваших детей и детей ваших детей, если вы не проснётесь, если вы не посмеете бороться за свои права. Выходите к дворцам богачей и требуйте работы. Если они не дадут вам работы — требуйте хлеба. Если они откажут вам и здесь — заберите хлеб. Это ваше священное право!»

Внезапно тишину прорезал гром аплодисментов — бешеных, оглушительных. Ко мне тянулось море рук, и они казались мне трепещущими крыльями белых птиц…

На следующее утро я отправилась помогать безработным в Филадельфию. А уже в обеденных газетах появился искажённый пересказ моей речи: так, утверждалось, что я призывала толпу к революции. «Красная Эмма обладает большим влиянием. Одного её острого слова достаточно, чтобы невежественная толпа кинулась разрушать Нью-Йорк». Кроме того, сообщалось, что меня увели «рослые молодчики», и полиция проследила за нашим маршрутом.

Вечером я пошла на собрание группы, где познакомилась ещё с несколькими анархистами. Самой заметной среди них была Наташа Ноткина — типичная русская революционерка, положившая всю свою жизнь на алтарь служения Делу. На понедельник, 21 августа, было назначено масштабное собрание. В тот день утренние газеты разнесли новость о том, что ­место моего пребывания раскрыто, и сыщики уже направляются в Филадельфию с арестным ордером. Я понимала, что важно успеть обратиться к публике до того, как меня схватят. Я впервые была в Филадельфии, и местные власти обо мне ничего не знали, а нью-йоркские сыщики вряд ли узнают меня по тем плохим фотографиям, что промелькнули пару раз в газетах. Я решила пойти в зал без сопровождения и незаметно прошмыгнуть внутрь.

Люди заполонили все близлежащие улицы. Никто меня не узнавал. Я уже поднималась на крыльцо, когда один анархист вдруг окликнул меня: «Вон Эмма!» Я отмахнулась от него, и тут же на моё плечо легла чья-то тяжёлая рука: «Вы арестованы, мисс Гольдман». Началось столпотворение. Люди бросились мне на помощь, но офицеры выхватили пистолеты и сдержали толпу. Один сыщик схватил меня за руку и стянул вниз по лестнице на улицу. Мне предложили поехать в полицейский участок на патрульной телеге либо же отправиться туда пешком. Я выбрала второе. Офицеры было попытались надеть на меня наручники, но я уверила их, что в этом нет нужды — убегать я не собиралась. По дороге какой-то мужчина прорвался через толпу и отдал мне свой кошелёк; сыщики сразу арестовали его. Меня завели в башню ратуши, в полицейское управление, и оставили в камере на ночь.

Утром меня спросили, хочу ли я вернуться в Нью-Йорк с сыщиками. «Только если повезут насильно», — заявила я. «Очень хорошо, тогда мы задержим вас, пока не будет организована экстрадиция». Меня отвели в какую-то комнату, где взвесили, измерили рост и сфотографировали — я отчаянно не хотела сниматься, но мне крепко держали голову; тогда я зажмурила глаза. Должно быть, на фотографии я смахивала то ли на спящую красавицу, то ли на беглого преступника.

Нью-йоркские друзья волновались за меня и засыпали телеграммами и письмами. Эд писал сдержанно, но я ощущала его любовь между строк. Он собирался приехать в Филадельфию с деньгами и адвокатом, но я телеграммой попросила его повременить с этим и понаблюдать, как будут развиваться события. Многие товарищи навестили меня в тюрьме: от них я узнала, что после моего ареста собрание продолжилось. Вольтарина де Клер решительно выступила против репрессий по отношению ко мне.

Вольтарина де Клер

Я слышала об этой известной американке. Она, как и я, вошла в анархистские круги под влиянием чикагских событий. Я давно хотела с ней познакомиться и, очутившись в Филадельфии, нанесла визит, но застала Вольтарину в постели: она всегда чувствовала себя дурно после митингов, а накануне моего приезда как раз давала лекцию. Я подумала, что со стороны Вольтарины было очень мило отправиться защищать меня, забыв о нездоровье. Таким товариществом я могла гордиться.

На второй день ареста меня перевели в тюрьму Мояменсинг, где я должна была ожидать экстрадиции. Моя камера оказалась довольно просторной. В центре двери из плотного листового железа было квадратное отверстие, открывавшееся снаружи. Под потолком находилось зарешеченное окно. Кроме этого в камере был туалет, водопровод, лавка и железная койка. Освещала всё маленькая электрическая лампочка. Время от времени квадратик в двери открывался, и в нём мелькала пара глаз; иногда звучал приказ подать кружку — обратно она возвращалась с тепловатой водой или супом и кусочком хлеба. Всё остальное время царила тишина.

На второй день такое спокойствие стало угнетать. Часы тянулись бесконечно. Мне уже поднадоело постоянно ходить от окна до двери и обратно. Нервы были натянуты до предела. Я пыталась уловить хоть какой-то звук снаружи. Надзирательница не отзывалась, и тогда я стала колотить по двери жестяной кружкой. Наконец крупная женщина с суровым лицом вошла в камеру. Она предупредила меня, что шум нарушает тюремную дисциплину, и в следующий раз за него последует наказание. Я попросила принести свои письма — от друзей уже наверняка пришло несколько штук — и какие-нибудь книги. Надзирательница сказала, что почты для меня нет. Я знала, что она лжёт: Эд писал бы мне, даже если бы не писал никто другой. Книгу мне всё же принесли; это оказалась Библия. Перед глазами тотчас встало лицо моего школьного учителя религии… Я в негодовании швырнула книгу к ногам надзирательницы — зачем мне религиозное враньё, я хотела человеческую книгу! На мгновение она в ужасе застыла, а затем гневно обрушилась на меня: «Ты осквернила слово Божие! Тебя посадят в подземелье! Будешь гореть в аду!» Я в ярости ответила, что наказывать меня не имеют права — я заключённая штата Нью-Йорк, меня ещё не осудили, а значит, у меня всё ещё есть кое-какие гражданские права. Надзирательница вылетела из камеры, захлопнув дверь.

К вечеру у меня ужасающе разболелась голова: нестерпимо яркий электрический свет прямо-таки выжигал мне глаза. Я снова постучала в дверь и потребовала привести врача. Тюремный терапевт зашла ко мне и дала какое-то лекарство; я спросила её, можно ли получить какие-то книги или хотя бы шитьё. На следующий день мне принесли окантовать несколько полотенец. Я с жадностью накинулась на работу и непрестанно думала о Саше с Эдом. Теперь-то я на собственном опыте поняла, каково Саше живётся в тюрьме. Двадцать два года! Мне хватит и года, чтобы сойти с ума.

В один день надзирательница зашла в камеру с новостью, что экстрадиция санкционирована и меня отправят в Нью-Йорк. Я проследовала за ней в кабинет, где мне вручили огромную пачку газет, писем и телеграмм. Меня уведомили, что приходило и несколько коробок с фруктами и цветами, но заключённым иметь такие вещи в камере запрещалось. Затем меня передали под контроль крепкого на вид мужчины. Извозчик довёз нас до вокзала.

В Нью-Йорк мы ехали в пульмановском53 вагоне. Мужчина представился детективом-сержантом N. Он извинился и сказал, что просто выполняет приказ, — ему нужно кормить шестерых детей. Я спросила, почему он не выбрал для этого занятия более благородного, нежели шпионство. «Если бы я не стал шпионом, им стал бы кто-нибудь ещё, — ответил он. — Полиция необходима — она защищает общество. Вы хотите пообедать? Я принесу еды из вагона-ресторана». Я согласилась: уже неделю мне не доводилось нормально питаться, да и всё равно мою вынужденно роскошную поездку оплачивал муниципалитет Нью-Йорка.

За обедом сыщик вдруг заговорил, как я молода, какие перспективы могли бы открыться передо мной, «прекрасной девушкой с блестящими способностями». Анархизмом, рассуждал он, не заработать ни гроша — так не пора ли мне образумиться и, скажем, найти себе «принца»? «Я хочу помочь тебе, потому что сам еврей, — продолжал полицейский. — Горько думать о том, что ты снова попадёшь в тюрьму. Я могу подсказать тебе, как освободиться, да ещё и заработать кучу денег, если ты будешь умницей».

«Давай-ка начистоту, — велела я. — О чём это ты?»

Оказалось, его начальник посулил закрыть дело и выдать мне солидную сумму, если только я кое-что время от времени буду сообщать властям — так, ничего особенного: всего-то пару слов об ист-сайдских радикальных кругах и рабочих.