Меня обуял гнев. Еда застряла в горле. Я глотнула воды из стакана, а остаток выплеснула сыщику в лицо. «Ты, убогая шавка! — закричала я. — Мало того, что сам ведёшь себя как Иуда, так ещё и меня хочешь сделать такой же дрянью — вместе со своим начальничком! Пусть я сгнию в тюрьме, но никто меня не подкупит!»
«Ладно, ладно, — сказал он примирительно. — Поступай как знаешь».
С пенсильванского вокзала меня отвезли в полицейский участок на Малберри-стрит и оставили там на ночь в маленькой вонючей камере. Из обстановки была только деревянная лавка, на которой можно было сидеть или лежать. Я слышала лязг дверей соседних камер, тихий плач и истеричные рыдания. Утешало одно: рядом больше не маячит заплывшее лицо сыщика, мне не придётся снова дышать с этой ищейкой одним воздухом.
На следующее утро меня привели к начальнику. Он был в ярости: сыщик передал ему наш разговор. Полицейский называл меня дурой, тупой гусыней, упускающей свой единственный шанс, и угрожал упрятать за решётку на годы — оттуда-то уж я не смогу причинить никакого вреда. Я позволила ему выпустить пар, но перед уходом сказала: «Вся страна должна узнать, насколько продажен начальник нью-йоркской полиции». Он схватил стул, будто намереваясь бросить его в меня, но вдруг передумал и велел сыщику отвести меня обратно в участок.
Меня ожидала радостная встреча: в участок пришли Эд, Юстус Шваб и доктор Юлиус Хоффман. Днём я предстала перед судьёй, который предъявил мне обвинение в подстрекательстве к бунту по трём эпизодам. Суд был назначен на 28 сентября. Доктор Юлиус Хоффман внёс залог — пять тысяч долларов. Счастливые друзья отвезли меня в логово Юстуса.
В ворохе скопившихся писем я нашла «подпольное» письмо от Саши. «Теперь ты точно моя морячка», — писал он. Ему удалось наладить связь с Нольдом и Бауэром, и они уже готовились выпустить секретную тюремную газету — Gefängniss-Blühten («Тюремные цветы»). Словно камень с души упал: прежний Саша вернулся, он снова интересуется жизнью и выстоит до конца! Пока ему придётся просидеть как минимум по первому обвинению — семь лет. Нужно активно бороться за сокращение остального срока. Мне нравилось мечтать о том, как мы вызволим Сашу из его «могилы»…
Заведение Юстуса было переполнено. Люди, которых я раньше никогда не видела, пришли выразить свою солидарность со мной. Внезапно я превратилась в известную персону, хоть и не могла понять почему — ведь я не сделала и не сказала ровным счётом ничего выдающегося. Но всё же было приятно, что мои идеи так заинтересовали публику: я ни минуты не сомневалась в том, что именно социальные теории, а не я сама привлекли внимание людей. Судебный процесс я расценивала как прекрасную возможность для пропаганды. Нужно было достойно к нему подготовиться, чтобы разнести послание анархизма по всей стране.
Меня удивило, что среди народа, заполонившего заведение Юстуса, не оказалось Клауса Тиммермана. «Как же он мог упустить такой повод выпить бесплатно?» — поинтересовалась я у Эда. Тот поначалу уклонялся от ответа, но я была настойчива. В конце концов Эд рассказал мне, что полицейские сперва безуспешно искали меня в бабушкиной овощной лавке, а затем арестовали Тиммермана. Они знали, что под действием алкоголя у Клауса развязывается язык, и надеялись выудить из него какие-нибудь сведения о моём местонахождении. Но Клаус отказался говорить. Его избили до потери сознания и приговорили к полугоду заключения в тюрьме на Блэквелл-Айленд — по ложному обвинению в сопротивлении при аресте.
Приближался день суда. Федя, Эд, Юстус и остальные друзья настаивали, что мне понадобится адвокат. Я осознавала их правоту: достаточно было вспомнить, в какой фарс превратился суд над Сашей, а теперь ещё и безвинно пострадал Клаус… Без адвоката и у меня не окажется ни единого шанса. Но мне казалось, что я предам Сашу, если соглашусь на законную защиту, — он же отказался пойти на компромисс, хотя знал, что ему грозит немалый срок. Значит, я буду защищать себя сама.
За неделю до суда я получила очередное «подпольное» послание от Саши. Он писал, что мы, революционеры, в любом случае имеем мало шансов выиграть у американского правосудия, но без законной защиты эти шансы и вовсе стремятся к нулю. Саша не жалел о своём решении, он продолжал считать, что анархисту не подобает соглашаться на законного представителя или тратить деньги рабочих на адвокатов, но мою ситуацию он оценивал по-другому. Я, как хорошая ораторша, могла бы блестяще представить в суде идеи анархизма, а адвокат защищал бы моё право говорить. Саша предположил, что один выдающийся либеральный адвокат, Хью Пентикост, окажет мне свои услуги бесплатно. Я знала, что Саша волнуется за меня и потому уговаривает согласиться на то, в чём он так решительно отказал себе. Или он на собственном опыте осознал, что ошибался? Сашино письмо заставило меня изменить своё решение. Ко всему прочему меня вызвался бесплатно защищать Авраам Оуки Холл.
Мои друзья очень обрадовались: Оуки Холл был прекрасным юристом и, более того, человеком либеральных взглядов. Когда-то он даже был мэром Нью-Йорка, но гуманность и демократичность характера делали его чужаком в стане политиков. Вступив в связь с молодой актрисой, Холл окончательно поставил крест на своей карьере. Высокий, утончённый и жизнерадостный, он казался намного моложе своего истинного возраста, который выдавала обильная седина. Разумеется, мне было любопытно, почему Холл не собирается брать плату за свои услуги. Он объяснил, что делает это частично из-за симпатии ко мне, частично — из-за нелюбви к полицейским. Холл знал, как они продажны, как легко могут отнять у любого из нас свободу, и ему не терпелось публично разоблачить их методы. Моё дело как раз предоставляло ему такую возможность. Вопрос свободы слова был для Холла вопросом государственной важности; вызвавшись защищать меня, он собирался напомнить общественности о существующих в этой области проблемах. Меня подкупила его честность, и я согласилась, чтобы Холл занялся моим делом.
Суд надо мной начался 28 сентября (под председательством судьи Мартина) и продлился десять дней. Всё это время в зале находились журналисты и мои друзья. Прокурор предъявил мне три обвинения, но Оуки Холл разрушил его схему. Он заявил, что несправедливо проводить суд по трём отдельным обвинениям за одно преступление, и судья поддержал моего защитника. Два обвинения были сняты, и теперь меня судили только за «подстрекательство к бунтам».
В первый день процесса я выходила пообедать вместе с Эдом, Юстусом и Джоном Генри Мак-Кеем54, поэтом-анархистом. Но когда судья объявил перерыв заседания и адвокат собрался проводить меня домой, нас остановили: до конца процесса мне предписывался судебный арест, и теперь меня должны были отправить в «Гробницу»55. Мой адвокат заявил, что я отпущена под залог, а процедура ареста допускается только при обвинении в убийстве. Но всё же меня незаконным образом заключили под стражу. Друзья ободряли меня как могли: провожали аплодисментами, пели революционные песни… Голос Юстуса звучал громче всех. Я призвала всех проследить за тем, чтобы знамя Эммы Гольдман развевалось и дальше, и выпить за тот день, когда исчезнут суды и тюремщики.
Звездой обвинения стал детектив Джейкобс. Он предоставил записи, которые (по его словам) сделал на Юнион-сквер во время моей речи. Судя по ним, я склоняла собравшихся к «революции, насилию и кровопролитию». Двенадцать человек, присутствовавших на митинге и слышавших речь, свидетельствовали в мою защиту: все они утверждали, что записать что-то на многолюдном митинге было физически невозможно. Записи Джейкоба прошли графологическую экспертизу, и эксперт заявил, что почерк слишком аккуратный и ровный для человека, стоявшего в тесной толпе. Но ни показания эксперта, ни показания свидетелей защиты не были приняты во внимание. Когда на вопросы обвинения отвечала я сама, окружной прокурор Мак-Интайр задавал мне вопросы о чём угодно — религии, свободной любви, нравственности, — только не о речи на Юнион-сквер. Я было начинала разоблачать цинизм нравственности, бичевать церковь — инструмент рабства, доказывать невозможность любви по принуждению, но вскоре оставила свои попытки: Мак-Интрайр постоянно прерывал меня, а судья требовал ограничиваться исключительно ответами «да» или «нет».
В заключительной речи Мак-Интайр делал красноречивые предсказания о том, что произойдёт, если «эта опасная женщина» (я) будет расхаживать на свободе: рухнет институт частной собственности, богачей уничтожат, по улицам Нью-Йорка потекут реки крови… Он впал в такое неистовство, что его накрахмаленный воротничок и манжеты размокли от выступившего пота — это было противнее всех его разглагольствований.
Оуки Холл выступил с превосходной речью, высмеяв в ней показания Джейкобса и жёстко осудив методы работы полиции и позицию суда. «Моя клиентка — идеалистка, — заявил он. — Всё великое в мире продвигалось идеалистами. Но даже речи более жестокие, чем у Эммы Гольдман, судом никогда не наказывались. Денежные мешки Америки разъярены с тех самых пор, как губернатор Альтгельд помиловал трёх выживших анархистов из чикагских висельников 1887 года. Митинг на Юнион-сквер дал полиции возможность сделать Эмму Гольдман своей мишенью. Очевидно, что моя клиентка стала жертвой полицейского преследования». Своё выступление Холл закончил вдохновенным призывом в защиту права на свободу самовыражения и требованием оправдать меня.
Судья в своём слове упирал на ценности закона, порядка, неприкосновенности имущества и на необходимость защищать «свободные устои Америки». Присяжные долго взвешивали все доводы — они, очевидно, не хотели признавать меня виновной. Особенно их поразили показания одного из моих свидетелей, молодого репортёра газеты New York World. Он присутствовал на митинге и сделал подробный репортаж с места событий. Наутро в газете журналист увидел свой текст донельзя искажённым, и потому он сам вызвался рассказать суду о том, что происходило на самом деле. Пока он давал показания, Джейкобс наклонился к Мак-Интайру и что-то прошептал ему на ухо. Одного из зрителей куда-то отправили, и вскоре он вернулся с газетой New York World, датированной утром после митинга. На открытом суде журналист не смог обвинить редактора в том, что тот подделал его репортаж. Мою судьбу решили на основе газетного текста, а не первоначального материала журналиста. Меня признали виновной.