Джон Маклаки
Я слушала Джона и не могла поверить: неужели кто-то в здравом уме верит в такую чепуху? Саша пожертвовал своей молодостью и вот уже шестой год сидит в тюрьме; он прошёл через карцер, одиночную камеру, телесные наказания… Жестокость тюремной администрации довела его до попытки самоубийства. И теперь в нём сомневаются те самые люди, ради счастья которых он готов отдать жизнь — как это нелепо, жутко! Я принесла из своей комнаты Сашины письма и протянула их Мак-Лаки. «Читай! — сказала я. — А когда прочитаешь, ответь — была ли хоть малая толика правды в твоих россказнях».
Джон взял письмо из стопки, внимательно прочёл, просмотрел несколько других… Внезапно он протянул мне руку. «Эмма, дорогая, какая же ты храбрая, — сказал он. — Прости, мне ужасно жаль, что я зря подозревал такого человека». Мак-Лаки заверил меня, что целиком осознал, как они с товарищами заблуждались. «Можешь рассчитывать на мою помощь, — с чувством добавил он. — Вместе мы вытащим Беркмана из тюрьмы!» Дальше речь зашла о Брайане: Джон полагал, что кампания за свободное серебро — редкий шанс помочь Саше, и мне следовало бы присоединиться к ней. Так я смогу сблизиться с видными политиками-демократами, чтобы потом обратиться к ним за поддержкой в пересмотре Сашиного дела. Мак-Лаки высказал готовность встретиться с лидерами самому — всё получится, если я дам согласие на сотрудничество. Джон добавил, что мне не придётся заниматься практической стороной дела: все хлопоты он берёт на себя. Разумеется, за участие полагался щедрый гонорар.
Честный и порядочный Мак-Лаки понимал мои идеи упрощённо, едва ли не по-детски, но я чувствовала к нему искреннее расположение — он так рвался помочь Саше! И всё же я отказалась пойти на мировую с Брайаном. Мне было ясно, что союз с рабочими для него — лишь одна из ступенек на пути к власти.
Мой гость не обиделся, хотя его, безусловно, расстроила моя непрактичность. Уходя, он пообещал просветить хоумстедских рабочих касательно дела Беркмана.
Вместе с Эдом и парой близких друзей я пыталась нащупать источник ужасных слухов о Саше. Единственно верной мне казалась догадка, что всё дело в позиции Моста — я ещё помнила, как широко использовалось в прессе его выражение про «игрушечный пистолет». Иоганн Мост! В череде жизненных ударов я почти забыла о нём. Горечь от предательского выпада Моста в Сашин адрес со временем сменилась банальным разочарованием в нём. Нанесённая им рана затянулась, но остался болезненный шрам — визит Мак-Лаки разбередил былые воспоминания.
В спорах с Шиллингом и Мак-Лаки я невольно открыла для себя новое обширное поле деятельности. То, что я делала раньше, было лишь первыми шагами на пути помощи движению. Теперь я отправлюсь в лекционный тур, изучу страну и людей, войду в ритм американской жизни… Мне нужно рассказать массам о новом общественном идеале. Хотелось начать работу тотчас же, но сперва требовалось серьёзно улучшить свой английский и накопить денег: я не хотела брать в долг у товарищей или назначать плату за лекции. Пока можно было заниматься активистской деятельностью и в Нью-Йорке.
Будущее виделось мне несказанно прекрасным, но чем лучше было моё настроение, тем явственнее угасал интерес Эда ко мне. Я давно заметила, как его раздражает, когда я нахожусь вдали от него, не забылись и наши разногласия по женскому вопросу. За исключением этих моментов Эд всегда поддерживал меня на пути к очередным целям. Но сейчас он мрачнел на глазах: ходил с недовольным видом, критиковал любую мою работу. Часто, вернувшись домой с позднего митинга, я видела, что Эд не в духе — холодно молчит, нервно раскачивает ногой… Так хотелось подойти к нему, поделиться своими мыслями, планами, но этот укоризненный взгляд вгонял меня в ступор. Я нетерпеливо ждала Эда у себя в комнате, но он всё не входил, а потом я слышала, как он тяжело опускается на постель. Я страдала всей душой, ведь я так сильно его любила! Кроме интереса к движению и Саши, страсть к Эду оставалась единственным, что было для меня важно.
Я по-прежнему питала нежные чувства к Феде — тем более что я была по-настоящему нужна ему. Вернувшись из Европы, я обнаружила в нём разительные перемены. Да, он профессионально вырос и зарабатывал немалые деньги, но был так же щедр ко мне, как и в прежние нищие времена: регулярно слал переводы в Вену, помогал обустроить новую квартиру. Однако я быстро поняла, что движение больше неинтересно Феде. Теперь он вращался в иных кругах, посвящал себя новым интересам: его увлекли художественные аукционы и распродажи, где он проводил всё свободное время. Он так долго стремился к красоте, что сейчас, будучи обеспеченным художником, хотел насладиться ей сполна. Его огромной страстью стали студии: едва он обставлял одну изящнейшими вещицами, как через пару месяцев менял её на другую, которую украшал по новой, портьерами, вазами, холстами, коврами… Все красивые вещи в нашу квартиру перекочевали из его мастерских. Меня терзала мысль, что Федя настолько отдалится от былых интересов, что перестанет помогать движению деньгами. Впрочем, он никогда не был скуп, и его щедрость в новом положении не удивляла меня. Настораживало то, каких друзей теперь выбирал для себя Федя. Почти все они были газетчиками; для них, распутных и циничных, смысл жизни заключался прежде всего в женщинах и попойках. Увы, они потянули за собой и Федю; было больно смотреть, как мой друг-идеалист свернул на путь людей неумных и беспечных. Саша всегда говорил, что социальная борьба для Феди — лишь преходящий жизненный этап, но мне хотелось верить, что в таком случае он безоговорочно посвятит себя искусству. Неожиданное стремление Феди к пустым удовольствиям вводило в недоумение — он был слишком прекрасен душой для них. К счастью, он продолжал тесно общаться с нами. Федя безмерно уважал Эда, а его любовь ко мне — пусть и не такая всепоглощающая, как прежде, — всё ещё была в силах отражать удары дурного влияния новых друзей.
Федя часто навещал нас. Однажды он попросил меня попозировать для наброска пером, который пообещал нарисовать Эду. Во время сеансов я думала о нашем общем прошлом, о нашей нежной любви — пожалуй, даже слишком нежной, чтобы она сохранялась вместе со страстью к Эду; судя по всему, Федина любовь отступала перед моей непокорной натурой, которая ставила перед ней немало преград. Федя всё ещё привлекал меня, но страстно желала я только Эда — он зажигал мою кровь, лишь его прикосновения пьянили, приводили в восторг… Внезапная перемена в нём была слишком унизительна, чтобы смириться с ней. Федя рассказал мне, что Эд очень хвалил его за прекрасный набросок, отражавший мой характер. Однако при мне Эд не проронил ни слова по этому поводу.
И однажды вечером Эд сорвался. «Ты отдаляешься от меня! — запальчиво воскликнул он. — Я больше не верю, что мы будем жить в любви и согласии. Ты потратила год в Вене, чтобы получить профессию, а теперь тебе наплевать на неё — думаешь только о своих дурацких митингах! Тебе безразлично, чего хочу я. А твой интерес к движению, за которое ты готова умереть, — обычное тщеславие, ты просто хочешь известности и внимания толпы. Ты не способна на глубокое чувство. Ты никогда не понимала и не ценила любовь, которую я дарил тебе. Я ждал, ждал, что ты изменишься, но теперь вижу, что без толку. Я не стану делить тебя с кем-то или с чем-то. Придётся тебе сделать выбор!» Он метался по комнате, как тигр в клетке, время от времени бросая на меня уничтожающие взгляды. Всё, что накопилось у него внутри за эти недели, сейчас вырывалось бурным потоком обвинений и упрёков.
Я остолбенела. Старое знакомое требование — «сделать выбор» — эхом отдавалось у меня в ушах. Эд, мой идеал, оказался таким же, как все. Он был готов заставить меня отречься от моих интересов и движения ради любви к нему. Мост не раз выдвигал мне такой ультиматум. Я уставилась на Эда, не в состоянии заговорить или двинуться, а он в безумной ярости продолжал мерить комнату шагами. Наконец он взял пальто, шляпу и вышел.
Несколько часов я сидела в оцепенении; внезапно раздался настойчивый звонок в дверь. За мной послали от роженицы. Я схватила сумку, которую держала наготове уже несколько недель, и отправилась вслед за своим визитёром.
Мы пришли в доходный дом на Хьюстон-стрит; там, на шестом этаже, в двухкомнатной квартире корчилась от родовых болей молодая женщина, рядом спали трое детей. Газовой горелки не было — пришлось греть воду над керосиновой лампой. Я попросила мужа принести простынь, немало его этим озадачив. Была пятница. Оказалось, что жена стирала в понедельник, и всё постельное бельё уже несвежее. Он предложил мне скатерть — её только постелили к шаббату. «Хотя бы пелёнки вы приготовили?» — спросила я. Мужчина не знал. Женщина указала на свёрток, где нашлось несколько разорванных рубашек, бинты и какие-то лохмотья. Из каждого угла кричала ужасающая бедность.
Я подготовила скатерть и пелёнку для малыша. Это был мой первый частный вызов; общую нервозность усугублял шок от срыва Эда. Но я взяла себя в руки и вся погрузилась в работу. Поздним утром благодаря мне в этот мир вошла новая жизнь. А накануне вечером умерла часть моей собственной жизни.
Целую неделю горе от ухода Эда мне удавалось притупить работой. Я заботилась о нескольких пациентах, помогала на операциях доктору Уайту — на страдания времени попросту не было. Вечерами я была занята на митингах в Ньюарке, Патерсоне и других близлежащих городах. Но по ночам я оставалась в квартире одна, и сцена с Эдом вновь вставала перед глазами и мучила меня. Я знала, что он меня любит, но не могла принять, что он ушёл вот так, а теперь долго не возвращается и не даёт знать о себе. Я не могла примириться с любовью, которая отказывает любимой в праве на себя, которая процветает только за счёт любящего. Мне казалось, что я не смогу жить с Эдом дальше, но в следующую минуту уже оказывалась в его комнате и утыкалась горящим лицом в подушку… Сердце ныло от тоски по нему. Через две недели страсть окончательно сломила мою гордость: я написала Эду на работу, умоляя его вернуться.