Он пришёл сразу. Прижимая меня к сердцу, смеясь и плача, он восклицал: «Ты сильнее меня; я скучал по тебе каждую минуту с тех пор, как захлопнул дверь. Каждый день я собирался вернуться, но страшно боялся. Все ночи напролёт бродил вокруг дома, как привидение. Я хотел зайти и молить тебя о прощении. Я даже пошёл на вокзал, когда узнал, что ты едешь в Ньюарк и Патерсон. Было невыносимо знать, что ты одна дома. Но я боялся, что ты выгонишь меня прочь. Да, ты храбрее, сильнее, правдивее. Все женщины такие. А мужчина — глупое, чопорное создание! Женщины сохранили в себе первобытные инстинкты, природное естество».
Мы снова жили вместе, но теперь я меньше занималась общественной работой: частично из-за акушерских вызовов, но главным образом — из-за решимости посвятить себя Эду. Шли недели, но тихий голос внутри меня продолжал нашёптывать, что окончательный разрыв только временно отсрочен. Я отчаянно хваталась за Эда и его любовь, чтобы отогнать надвигающийся конец.
Работа акушерки приносила не так уж много денег — меня приглашали только самые бедные иммигранты. Те, что поднялись по лестнице «американской мечты», утратили естественность и привычки бедных времён; они, как и американки, вызывали на роды докторов. Акушерка могла помочь далеко не всегда: в экстренных случаях приходилось обращаться к врачу. Я брала за визит не больше десяти долларов, но многие женщины не могли заплатить даже такую скромную сумму. Да, работа не сулила мне золотых гор, но предоставляла прекрасную возможность набраться опыта. Я напрямую общалась с теми людьми, которым стремилось помочь наше движение, воочию, а не с чужих слов узнала, как живут рабочие. Их вялая покорность судьбе, убогая обстановка домов помогли мне осознать, какую колоссальную работу ещё предстоит проделать, чтобы добиться поставленных целей.
Сильнее прочего меня поражала яростная, слепая борьба женщин из бедноты с частыми беременностями. Большинство из них жили в постоянном страхе перед зачатием; огромное количество замужних женщин беспомощно покорялось натиску мужей, а потом они с прямо противоположной решительностью избавлялись от плода. Каких только фантастических методов не изобретало отчаяние: прыжки со стола, массирование живота, приём тошнотворных смесей, «операции» затупленными инструментами… Обычно это заканчивалось самым плачевным образом. Женщин можно было понять: когда у тебя и без того целый выводок детей — намного больше, чем позволяет прокормить отцовская зарплата, — каждый новый ребёнок становится «проклятием Господним»: такие слова мне не раз приходилось слышать от ортодоксальных евреек и католичек из Ирландии. Мужчины обычно воспринимали беременность спокойнее, но женщины вовсю бранили небеса за жестокость. Во время схваток многие предавали анафеме Бога и своих мужей. «Уберите его! — кричала одна моя пациентка. — Не подпускайте эту тварь ко мне, а то я его убью!» Это истерзанное создание было матерью восьмерых детей, четверо из которых умерли в младенчестве, остальные имели болезненный вид и явно недоедали — равно как и большинство нежеланных, запущенных детей, которые путались у меня под ногами, когда я помогала очередному несчастному увидеть свет.
После таких родов я приходила домой больной и расстроенной. Я ненавидела мужчин, единственных виновников ужасающих мук их жён и детей, но ещё больше ненавидела себя за то, что не знала, как могу помочь. Конечно, я умела делать аборты. Многие вызывали меня именно для этого, даже падали на колени, моля о помощи — «ради маленьких бедняжек, которые уже родились». Они знали, что некоторые доктора и акушерки вытравливают плод, но за запредельную цену — может, я по доброте душевной сделаю им рассрочку? Тщетно было объяснять, что мне неважны деньги, и я прежде всего забочусь об их жизни и здоровье. Я рассказывала, как одна женщина умерла от подобной операции, оставив детей сиротами. Но мои пациентки признавались, что предпочли бы умереть: городские власти в любом случае позаботятся об их потомстве и обеспечат ему сытую жизнь.
Я всё же не сумела заставить себя делать эту желанную операцию — прежде всего, из-за сомнения в своих навыках, но к тому же я помнила, как профессор в Вене демонстрировал нам ужасные последствия абортов. Он говорил, что даже успешно проведённый аборт подрывает здоровье пациентки — на это я пойти не могла. Мной руководили не моральные размышления о святости жизни — жизнь нежеланная или приговорённая к жалкой нищете не казалась мне святой. Но мои общественные интересы охватывали весь социальный вопрос, а не только отдельный его аспект, и я не стала бы рисковать свободой ради одной части человеческой борьбы. Я отказывалась делать аборты, но не знала никаких методов, чтобы женщины могли избежать зачатия.
Я поговорила на эту тему с несколькими врачами. Консерватор Уайт сказал: «Бедняки должны винить только себя, они слишком часто удовлетворяют желание». А Юлиус Хоффман был уверен, что дети для них — единственная радость. Золотарёв надеялся, что всё изменится к лучшему, когда женщины станут более разумными и независимыми — «будут чаще пользоваться мозгами, чем детородными органами». Последний аргумент казался убедительнее прочих, но не успокаивал; никакой практической пользы из него извлечь было нельзя. Теперь я сама увидела, что женщины и дети несут самый тяжёлый груз в нашей беспощадной экономической системе. Это издевательство — уговаривать их дожидаться социальной революции, которая уничтожит несправедливость. Мне нужно было найти быстрый рецепт от страданий, но ничего годного не попадалось.
Дома дела обстояли далеко не благополучно, хотя со стороны казалось, что всё идёт гладко. Эд снова был спокоен и доволен, но расшатались мои нервы. Если приходилось задерживаться на митинге дольше обычного, мне тут же становилось не по себе, и я в смятении неслась домой. Часто я отвергала поступавшие предложения на чтение лекций, боясь, что снова расстрою Эда. Когда же отказать было невозможно, я просиживала над одной темой неделями — все мысли занимал Эд, а не грядущее выступление. Я то и дело спрашивала себя, понравился бы ему этот вопрос или аргумент, но никогда не могла пересилить смущение и зачитать Эду свои наброски. Если он приходил на митинги, я вела себя скованно, потому что знала — он не верит в мою работу. В итоге я сама начала терять веру в себя. Неизвестно откуда появились странные нервные припадки. Без видимых причин я падала на землю, меня будто сбивало с ног тяжёлым ударом. При этом я оставалась в сознании, понимала всё происходящее вокруг, но не могла вымолвить ни слова. Меня всю трясло, в горле стоял ком, ноги мучительно болели — мои мышцы словно разрывались на части. В таком состоянии я могла пробыть от десяти минут до часа, и потом чувствовала себя измотанной до предела. Золотарёв не смог поставить диагноз и отвёл меня к специалисту, который оказался немногим толковее. Осмотр доктора Уайта тоже не показал никаких патологий. Одни говорили, что это истерия, другие твердили о вывороте матки. Я знала, что дело во втором, но так и не соглашалась на операцию. Всё больше и больше я убеждалась, что у меня никогда не получится долго прожить в любви и согласии. Раздоры, а не покой — мой удел. В такой жизни нет места ребёнку.
Со всех концов страны приходили новые и новые запросы на проведение лекций. Мне очень хотелось поехать, но недоставало храбрости поговорить с Эдом. Я знала, что он не согласится, и отказ только приблизит нас к болезненному расставанию. Врачи настойчиво советовали мне отдохнуть и сменить обстановку, и тут Эд удивил меня — он сам настаивал на моём отъезде. «Твоё здоровье превыше всего, — сказал он. — Но сперва тебе нужно избавиться от дурацкой мысли, что ты должна зарабатывать сама». К тому времени он получал уже достаточно, чтобы прокормить нас двоих. Эд утверждал, что только обрадуется, если я брошу сестринское дело: тогда я наконец перестану терзать себе нервы из-за чужого несчастного потомства. Он был готов заботиться обо мне столько, сколько потребуется для полной поправки, а там можно будет подумать и о туре, раз я так этого хочу. Эд понимал, каких усилий мне стоит играть добродетельную жену; ему нравился уют, который я создавала для него, но он видел и моё растущее недовольство. Смена обстановки, полагал Эд, должна была пойти мне на пользу, вернуть былой задор и наладить наши отношения.
Следующие недели прошли в восхитительном спокойствии. Мы много времени проводили вместе: часто выезжали за город, ходили на концерты, в оперу… Мы снова стали читать вдвоём; Эд помог мне понять Расина, Корнеля, Мольера. Ему нравились только классики — Золя и прочих современников он не признавал. Но днём я оставалась одна и баловала себя современной литературой, попеременно занимаясь подготовкой лекций для будущего тура.
Примерно в то же время до Америки дошли слухи о пытках в испанской тюрьме Монжуик. В 1896 году триста мужчин и женщин — профсоюзные активисты и небольшая группка анархистов — были арестованы; их обвиняли в подготовке взрыва бомбы в Барселоне во время религиозной процессии. Весь мир был ошеломлён: в те дни на испанской земле будто бы возродилась инквизиция. Чтобы вытянуть признание из несчастных узников, использовались воистину дьявольские методы: их держали без еды и воды, подвергали жесточайшим поркам, прижигали горячим металлом… Одному заключённому даже вырезали язык. Многие тронулись рассудком и в бреду звали невиновных товарищей — тех немедленно приговорили к смерти. Вскоре за эти ужасы призвали к ответу премьер-министра Испании, Кановаса дель Кастильо. Либеральные европейские газеты, такие как Frankfurter Zeitung и Paris Intransigeant, настраивали общественность против «новой инквизиции». Члены Палаты общин, Рейхстага и Палаты депутатов призывали остановить Кановаса. Лишь Америка молчала. Какие-то сведения просочились только в радикальную прессу. Мы с друзьями чувствовали, что эту стену пора пробить. Я, Эд, Юстус, Джон Эдельман и Гарри Келли решили объединиться с итальянскими и испанскими анархистами и организовать кампанию в защиту этих заключённых. Начать её мы хотели с большого массового митинга; далее планировалась демонстрация перед испанским консульством в Нью-Йорке. Едва наша затея получила публичную огласку, реакционные газеты стали взывать к властям — пора остановить Красную Эмму! Это прозвище пристало ко мне с митинга на Юнион-сквер. В день собрания полиция заполонила всё вокруг — стражи порядка стояли даже на трибуне, так что ораторы не могли и рукой махнуть, не задев при этом офицера. В своём выступлении я подробно рассказала об ужасах Монжуика и призвала слушателей подняться на борьбу с ними.