Офис Arbeiter Zeitung, получившей известность после чикагских событий, находился на Кларк-стрит. Комната среднего размера была разделена решёткой, за которой я увидела человека, занятого работой. По шраму на шее я узнала Макса Багинского. Он быстро встал, услышав мой голос, открыл сетчатую дверь и с энергичным возгласом: «Ну, дорогая Эмма, наконец-то ты здесь!» — обнял меня. Это приветствие было таким неожиданно тёплым, что я сразу же отбросила свои опасения насчёт него как слепого последователя Моста. Он попросил подождать минуту, пока закончит последний абзац статьи, которую писал. «Готово! — спустя некоторое время весело воскликнул он. — Пошли из этой тюрьмы. Мы идём обедать в ресторан „Голубая лента“».
Было уже за полдень, когда мы дошли до этого места; в пять часов мы всё ещё были там. Тихий и подавленный молодой человек, запомнившийся мне в ту короткую встречу в Филадельфии, оказался на самом деле оживлённым и интересным собеседником, тогда чрезмерно серьёзный — сейчас он был беззаботным, как мальчишка. Мы говорили о движении, Мосте и Саше. Далеко не фанатичный и узколобый Макс проявлял более широкий кругозор, сочувствие и понимание, чем я видела даже среди лучших немецких анархистов. Он сказал, что сильно восторгается Мостом за героическую борьбу, которую тот ведёт, и за преследования, которые пережил. Тем не менее отношение Моста к Саше произвело неприятное впечатление на Макса и его коллег в группе Jungen («Парни») в Германии. Макс уверил меня, что они все были на стороне Саши, но с тех пор, как он переехал в Америку, стал лучше понимать трагедию Моста на чужой земле, где тот так и не смог прижиться. В Соединённых Штатах Мост был не в своей тарелке, он не чувствовал вдохновения и не получал отдачи от народа. Конечно, у Моста есть значительная поддержка со стороны немцев в этой стране, но фундаментальных изменений могут добиться только местные жители. Должно быть, именно его беспомощность в Америке и отсутствие местного анархического движения заставили Моста выступить против пропаганды действием и, соответственно, против Саши.
Я не могла принять это оправдание предательства Моста, предательства той идеи, которую он пропагандировал годами. Но искренняя попытка объективно проанализировать причины, которые вызвали изменения в позиции Моста, позволила мне лучше узнать Макса. В нём не было ничего низкого, ни следа мстительности или желания цензурировать события, ни крупицы предвзятости. Он поразил меня широтой своей натуры; быть с ним было словно дышать чистым воздухом на зелёном лугу.
Моё удовольствие от общения с Максом подкреплялось тем, что он разделял моё восхищение Ницше, Ибсеном и Гауптманом и знал многих других писателей, чьих имён я даже не слышала. Он лично был знаком с Герхартом Гауптманом и сопровождал его в поездках по районам Силезии, где жили ткачи97. Макс тогда был редактором рабочей газеты Der Proletarier aus dem Eulengebirge («Пролетарий из Совиных гор»), что издавалась в местности, которая предоставила драматургу материал для двух сильных социальных сюжетов — «Ткача» и «Ганнеле». Ужасная нищета и разруха озлобила ткачей и сделала их подозрительными. Им не нравилось разговаривать с молодым, аскетичного вида, человеком, похожим на священника, который приехал спросить о том, как им живётся. Но они знали Макса. Он был выходцем из народа, одним из них, и ему доверяли.
Макс рассказал мне о некоторых впечатлениях от путешествий с Герхартом Гауптманом. Повсюду они натыкались на ужасную нищету. Однажды они зашли к одному ткачу в бедную лачугу. На лавке лежала женщина с младенцем, укрытая лохмотьями. Худое тельце малыша было покрыто болячками. В доме не было ни еды, ни дров. Беспросветная нужда сочилась из каждого угла. В другом месте жила вдова с тринадцатилетней внучкой, девочкой необычайной красоты. Они жили в одной комнате с ткачом и его женой. Всё время, пока они общались, Гауптман гладил ребёнка по голове. «Несомненно, это она вдохновила его написать „Ганнеле“, — отметил Макс. — Я знаю, как он был впечатлён этим нежным цветком, выросшим в столь мрачном окружении». Ещё долгое время Гауптман высылал девочке подарки. Он умел сочувствовать этим обездоленным, потому что знал по своему опыту, что такое бедность: ему часто приходилось голодать в свои студенческие годы в Цюрихе.
Нищета ткачей
Я чувствовала, что нашла в Максе родственную душу, он понимал и ценил всё, что так много для меня значило. Он покорил меня своим богатым умом и чувственностью. Наше интеллектуальное сходство было неожиданным и полным, находило оно и эмоциональное проявление. Мы стали неразлучны, каждый день я открывала всё новые стороны его личности. Интеллектуально он был развит намного старше своих лет, а внутренний его мир был миром романтики, Макс был очень мягким и утончённым человеком.
Другим прекрасным событием во время пребывания в Чикаго было знакомство с Мозесом Гарманом, мужественным апологетом свободного материнства и женской экономической и сексуальной эмансипации. Впервые я услышала его имя, когда читала Lucifer («Люцифер») — еженедельную газету, которую он издавал. Я знала о преследованиях, которые он пережил, и о его заключении, спровоцированном обвинениями «моральных евнухов» Америки с Энтони Комстоком98 во главе. В сопровождении Макса я встретилась с Гарманом в офисе Lucifer, который служил также домом ему и его дочери Лилиан.
Мозес Гарман
Нарисованный воображением образ великих личностей обычно оказывается ложным при близком контакте. С Гарманом всё было наоборот: я не в полной мере представляла себе очарование этого мужчины. Прямая осанка (несмотря на хромоту, которую он заработал из-за ранения во время Гражданской войны), струящиеся светлые волосы и красивая борода, искрящиеся молодостью глаза — всё это вместе придавало ему внушительности. В нём не было суровости или грозности; на самом деле он был по-настоящему добрым. Эта черта объясняла высшую веру в страну, которая нанесла ему столько ударов. Он уверил меня, что я ему не чужая. Он был в ярости, узнав, как со мной обращались в полиции, и протестовал против этого. «Мы являемся товарищами во многих отношениях», — отметил он с приятной улыбкой. Мы провели вечер, обсуждая проблемы, касающиеся женщины и её эмансипации. Во время разговора я выразила сомнения по поводу того, изменится ли подход к сексу, такой непристойный и вульгарный в Америке, и будет ли пуританство искоренено в этой стране. Гарман был уверен, что это случится. «С тех пор, как я начал работать, я уже увидел такие значительные изменения, — сказал он, — что я уверен: мы недалеки от настоящей революции в экономическом и сексуальном статусе женщины в Соединённых Штатах. Чистое и высокое чувство по отношению к сексу и его важной роли в жизни человека обязательно должно развиться». Я обратила его внимание на растущую силу «комстокизма». «Где же великие мужчины и женщины, которые могут сдержать эту удушающую силу? — спросила я. — Кроме тебя и ещё кучки людей американцы — самые ярые пуритане в мире». «Не совсем, — ответил он. — Не забывай об Англии, которая только недавно запретила прекрасную работу Хэвлока Эллиса на тему секса». Он верил в Америку, и мужчин, и женщин, которые годами боролись, страдая от клеветы и арестов, за идею свободного материнства.
Во время пребывания в Чикаго я посетила Съезд рабочих сил, который проходил в городе. Там я познакомилась со многими людьми, известными в профсоюзных и революционных кругах; среди них была миссис Люси Парсонс, вдова замученного Альберта Парсонса, которая принимала активное участие в конференции. Самой выдающейся персоной на съезде был Юджин Дебс. Высокий и худой, он выделялся из толпы товарищей больше чем просто физически; но сильнее всего меня поразило наивное незнание того, что вокруг него плетутся интриги. Некоторые делегаты, непартийные социалисты, попросили меня выступить и сказали председателю включить меня в список. Путём очевидной хитрости политиканам социал-демократического блока удалось не допустить моего выхода на сцену. В завершении сессии Дебс подошёл ко мне объяснить, что произошло неприятное недоразумение, но они с товарищами дадут мне высказаться вечером.
Люси Парсонс
Юджин Дебс
Вечером ни Дебса, ни комитета не было. Публика состояла из кандидатов, которые досидели до моей очереди, и из наших товарищей. Дебс прибежал, задыхаясь, почти к самому концу. Он сказал, что старался убежать с разных заседаний, чтобы меня послушать, но его задержали. Прощу ли я его, и, может быть, мы пообедаем вместе завтра? Мне казалось, что он был сообщником в подлом заговоре против меня. В то же время я не могла увязать его честное и открытое поведение с недостойными действиями. Я согласилась. Проведя с ним какое-то время, я убедилась, что Дебс не был ни в чём виноват. Что бы ни делали политики из его партии, я была уверена, что он порядочный и благородный. Его вера в людей была искренней, а социализм в его представлении совсем не походил на государственную машину, описанную в коммунистическом манифесте Маркса. Узнав о его взглядах, я не могла не воскликнуть: «Но, мистер Дебс, вы же анархист!» «Не мистер, а товарищ, — поправил он, — называйте меня так». С чувством взяв меня за руку, он сказал, что очень близок к анархистам, что к анархизму стоит стремиться и что все социалисты должны быть анархистами. Для него социализм является просто ступенькой к конечному результату, которым является анархизм. «Я знаю и люблю Кропоткина и его работы, — сказал он. — Я восхищаюсь им и почитаю как наших убитых товарищей, которые покоятся на Вальдхейме, так и других прекрасных борцов нашего движения. Видишь, я ваш товарищ. Я с вами в нашей борьбе». Я отметила, что мы не можем надеяться на достижение свободы, увеличивая власть государства, к которой стремятся социалисты. Я настаивала на том, что политическое действие — это похоронный звон для экономической борьбы. Дебс не стал со мной спорить, согласившись, что революционных дух нужно поддерживать вопреки любым политическим целям, но он считал последние необходимым и практичным способом привлечения масс. Мы расстались хорошими друзьями. Дебс был таким добросердечным и очаровательным человеком, что я не обращала внимание на противоречивость его политических взглядов, которая тянула его в разные стороны.