этому рад. Это не потому, что мне случилось стать отцом, а потому, что моя малышка действительно исключительный ребёнок». Поразительно было слышать такое от мужчины, который раньше говорил, что «большинство людей глупы, но родители и глупы, и слепы: они представляют, что их дети одарённые, и ожидают, что весь мир будет думать так же».
Я уверила его, что не сомневаюсь в исключительности ребёнка, но, чтобы удостовериться в том, что он говорит, нужно позволить мне увидеть эту чудо-малышку. «Ты на самом деле хочешь её видеть? Ты действительно хочешь, чтобы я её к тебе привёл?» — воскликнул он. «Ну да, конечно, — ответила я. — Ты знаешь, что мне всегда нравились дети — почему мне не понравится твой ребёнок?» Он минутку помолчал. Затем сказал: «Наша любовь не была слишком успешной, правда?» «А такая вообще бывает? — ответила я. — Наша длилась семь лет, многие считают, что это долго». «Ты помудрела за последний год, дорогая Эмма», — ответил он. «Нет, всего лишь постарела, дорогой Эд». Мы расстались, договорившись, что вскоре встретимся вновь.
На русской новогодней вечеринке Эд появился с женщиной, и я была уверена, что это его жена. Она была огромной и довольно громко разговаривала. Эд всегда ненавидел эту черту в женщинах, как он мог теперь это выносить? Меня окружили друзья, а товарищи с Ист-Сайда стали расспрашивать о движении в Англии и Франции. Больше тем вечером я Эда не видела.
Самой большой необходимостью по приезде в Америку было устроиться на работу. Я оставила визитную карточку у некоторых моих друзей, связанных с медициной, но недели шли, а звонков всё не было. Ипполит пробовал заняться чем-нибудь в чешском анархистском издании. Там была куча работы, но не было оплаты: считалось неэтичным получать деньги за статьи в анархистской газете. Все иностранные издания, за исключением Freiheit и Freie Arbeiter Stimme, выживали за счёт добровольного труда мужчин, которые зарабатывали какой-нибудь торговлей, безвозмездно отдавая своё свободное время по вечерам и воскресеньям движению. Ипполит, не имевший профессии, в Нью-Йорке был ещё беспомощнее, чем в Лондоне. Пансионы в Америке редко нанимали мужчин.
Наконец, в рождественский сочельник, за мной послал доктор Хоффман. «Пациентка — морфиновая наркоманка, — рассказал он, — очень сложное и утомительное дело. Ночной медсестре пришлось дать неделю отпуска — она не смогла больше выносить напряжения. Тебя вызвали подменить её». Перспектива была не заманчивая, но я нуждалась в работе.
Была уже почти полночь, когда мы с доктором приехали в дом пациентки. В большой комнате на втором этаже в беспамятстве лежала полураздетая женщина. Её лицо, окаймлённое копной чёрных волос, было белым; она тяжело дышала. Оглядевшись, я заметила на стене портрет грузного мужчины, который пристально смотрел на меня маленькими холодными глазами. Я поняла, что видела этого человека раньше, но не могла вспомнить, где и при каких обстоятельствах. Доктор Хоффман принялся давать мне указания. Он сказал, что пациентку зовут миссис Спенсер. Он лечил её какое-то время, пытаясь избавить от наркозависимости. Она шла на поправку, но недавно случился рецидив, и пациентка снова пристрастилась к морфину. С ней ничего нельзя поделать, пока она не выйдет из оцепенения. Я должна измерять ей пульс и держать её в тепле. Ночью миссис Спенсер почти не шевелилась. Я попыталась скоротать время за чтением, но не могла сосредоточиться. Меня преследовал портрет мужчины на стене. Когда пришла дневная медсестра, пациентка ещё спала, хотя дышала уже спокойнее.
Вскоре неделя подошла к концу. Всё это время миссис Спенсер не проявляла никакого интереса к тому, что её окружало. Она открывала глаза, смотрела безучастным взглядом и снова проваливалась в сон. Когда я заступила на смену на шестую ночь, она уже полностью пришла в себя. Её волосы выглядели очень неухоженными, и я спросила, не хочет ли она, чтобы я расчесала и заплела её. Она с радостью согласилась. Когда я этим занялась, она поинтересовалась, как меня зовут. «Гольдман», — сказала я. «Ты родственница анархистки Эммы Гольдман?» «Очень даже близкая, — ответила я. — Эмма Гольдман перед вами». К моему удивлению, оказалось, что ей очень приятно иметь такую «известную персону» в качестве своей медсестры. Миссис Спенсер попросила взять на себя уход за ней и сказала, что я ей нравлюсь больше других сестёр. Моему профессиональному тщеславию это льстило, но я не считала, что справедливо будет, если других медсестёр лишат из-за меня работы. Кроме того, я бы не выдержала смены, которая длится сутки напролёт. Она умоляла меня остаться, обещая, что у меня каждый день будет свободное время по вечерам, и по ночам я также буду отдыхать.
Некоторое время спустя миссис Спенсер спросила, знаю ли я человека на портрете. Я сказала, что он выглядит знакомым, но я не могу его вспомнить. Она не стала развивать эту тему.
Дом, мебель и большая библиотека книг — всё свидетельствовало о хорошем вкусе их владелицы. В квартире царила таинственная атмосфера, которая усиливалась ежедневными визитами какой-то вызывающе одетой и непристойно выглядевшей женщины. Когда она приходила, моя пациентка сразу же отправляла меня по какому-нибудь поручению. Я с радостью принимала возможность пройтись на свежем воздухе, в то же время задаваясь вопросом, кто же эта женщина, с которой миссис Спенсер непременно хотела остаться наедине. Сначала я подозревала, что странная посетительница приносит ей наркотики, но, поскольку её визиты никак не отражались на моей пациентке, я посчитала, что это дело меня не касается.
В конце третьей недели миссис Спенсер уже смогла спускаться вниз в гостиную. Прибирая комнату больной, я наткнулась на странные обрывки бумаги с записями: «Жанет — 20 раз; Мэрион — 16; Генриэтта — 12». Там было около сорока женских имён, каждое сопровождалось цифрой. «Какие странные записи!» — подумала я. Я уже хотела спуститься к пациентке в гостиную, когда меня остановил голос, по которому я узнала посетительницу миссис Спенсер. «Мак-Интайр был в доме снова прошлой ночью, — слышала я её голос, — но ни одна девушка не захотела с ним идти. Жанет сказала, что лучше возьмёт двадцать заказов, чем свяжется с этим грязным созданием». Миссис Спенсер, должно быть, услышала мои шаги, потому что внезапно разговор оборвался, и она спросила через дверь: «Это вы, мисс Гольдман? Пожалуйста, входите». Когда я вошла, чайный поднос, который я несла, рухнул на пол, а я остановилась, глядя на человека, сидевшего на диване рядом с моей пациенткой. Это был мужчина с портрета, и я сразу узнала в нём детектива-сержанта, который был причастен к моему заключению в тюрьму в 1893 году.
Обрывки бумаги, разговор, который я невольно услышала, — я всё сразу поняла. Спенсер содержала публичный дом, а детектив был её любовником. Я побежала на второй этаж с единственной мыслью в голове: убраться из этого дома. Сбегая вниз со своим чемоданом, я увидела у подножия лестницы миссис Спенсер: она едва стояла на ногах, руки нервно вцепились в поручень. Я поняла, что не могу оставить её в таком состоянии, всё же я отвечала перед доктором Хоффманом, которого обязана дождаться. Я отвела миссис Спенсер в комнату и уложила её в постель.
Она разразилась истерическими рыданиями, умоляя меня не уходить и уверяя, что я больше никогда не увижу этого мужчину, она даже уберёт его портрет. Она призналась, что является хозяйкой борделя. «Я боялась, что ты об этом узнаешь, — сказала она, — но я думала, что Эмма Гольдман, анархистка, не осудит меня за то, что я всего лишь винтик системы, которая придумана не мной». Она утверждала, что проституцию создала не она, и, поскольку бордели уже существуют, не важно, кто ими «заправляет». Если не она, то найдутся другие. Она не считала, что содержать девушек — это хуже, чем платить им гроши на фабриках; по крайней мере она всегда была с ними добра. Я сама могу у них спросить, если хочу. Она говорила без умолку, исступлённо рыдая. Я осталась.
На меня не подействовали «оправдания» миссис Спенсер. Я знала, что все прикрываются одними и теми же отговорками, делая злые дела: полицейский и судья, солдат и генерал — все, кто живёт за счёт труда и использования других людей. Однако я считала, что меня как медсестру не должна заботить определённая профессия или работа моих пациентов. Мне нужно было следить за их физическим состоянием. Кроме того, я была не только сестрой, но и анархисткой, которой было известно о социальных факторах, стоящих за действиями человека. Собственно, даже в большей степени поэтому, чем из-за того, что я являлась медсестрой, я не могла отказать в своих услугах.
Четыре месяца, проведённые с миссис Спенсер, подарили мне значительный опыт в изучении психологии. Она была необычным человеком, умным, наблюдательным и понимающим. Она знала жизнь и мужчин, всяких мужчин, из каждого социального сословия. Дом, который она содержала, был «высокого класса»: среди постоянных посетителей числились и виднейшие столпы общества: доктора, адвокаты, судьи и проповедники. Оказалось, что мужчина, которого девушки «ненавидели, как чуму», был не кто иной, как нью-йоркский юрист, известный в 90-х — тот самый, который убедил присяжных, что, если оставить Эмму Гольдман на свободе, это поставит под угрозу жизнь детей богатых и зальёт улицы Нью-Йорка кровью.
Действительно, миссис Спенсер знала мужчин, и, зная их, она испытывала к ним только презрение и ненависть. Снова и снова она говорила, что ни одна из её девушек не является такой же испорченной и напрочь лишённой человечности, как мужчины, которые их покупают. Когда «гость» жаловался, она всегда принимала сторону девушек. Она часто показывала, что умеет сострадать — и не только своим девушкам, со многими из которых я познакомилась и поговорила, — она была добра ко всем бродягам на улице. Она безмерно любила детей: подходила к какому-нибудь проказнику, не важно, насколько потрёпанным он выглядел, гладила его и давала деньги. Неоднократно я слышала, как она восклицала: «Если бы только у меня был ребёнок! Мой собственный ребёнок!»