Юстус и Эд, а также Макс безоговорочно выступали против моего возвращения в Нью-Йорк, но они считали своим долгом рассказать мне о предложении Хёрста. «Двадцать тысяч долларов! — воскликнула я. — Какая жалость, что письмо Эда пришло так поздно! Я бы однозначно приняла предложение. Подумай о борьбе и пропаганде, которую можно было бы организовать!» «Ты как обычно сохраняешь своё чувство юмора, — заметил Макс, — но я рад, что письмо пришло слишком поздно. Твоё положение и так серьёзно, и Хёрст только усугубил бы его».
Ещё один посетитель был адвокатом из офиса Кларенса Дэрроу118. Он пришёл предупредить меня, что я врежу своему делу настойчивой защитой Чолгоша: этот человек сумасшедший, и мне стоит это признать. «Ни один известный защитник не возьмётся за вашу защиту, если вы дружелюбно относитесь к убийце президента, — уверял он. — На самом деле, у вас есть настоящая возможность быть признанной соучастницей преступления». Я потребовала объяснить, почему мистер Дэрроу сам не пришёл, если он так за меня волнуется, но представитель уклонился от ответа. Он продолжал обрисовывать моё дело в мрачных тонах. Мои шансы на выход в лучшем случае были малыми, казалось, слишком малыми, чтобы позволять какой-то сентиментальности их уничтожить. Мужчина настаивал, что Чолгош сумасшедший, все это видят, и кроме того, он полный негодяй, потому что впутал меня в это дело — трус, прикрывающийся женской юбкой.
Мне были противны его доводы. Я сказала, что не желаю чернить благоразумие, характер или жизнь беззащитного человека и что я не хочу никакой помощи от мистера Дэрроу. Я его никогда не встречала, но давно знала, что он был талантливым адвокатом, человеком широких общественных взглядов, способным писателем и лектором. Согласно его газетам, он интересовался анархистами, арестованными во время рейда, особенно Исааками. Казалось странным, что он посылает мне такой достойный порицания совет и ожидает от меня, что я присоединюсь к бешеному хору, желающему отнять жизнь у Чолгоша.
Страна была охвачена паникой. Из-за информации в газетах я была уверена, что с ума сошёл не Чолгош, а народ Соединённых Штатов. С 1887 года не чувствовалось такой жажды крови, такого дикого желания воздаяния. «Анархистов нужно уничтожить! — бушевали газеты. — Их нужно утопить в море; подобным стервятникам не место под нашим флагом. Эмме Гольдман слишком долго позволяли заниматься своим кровавым ремеслом. Нужно заставить её разделить участь тех, кого она одурачила».
Повторялись тёмные чикагские дни. Четырнадцать лет, годы болезненного роста, — и всё же захватывающие и продуктивные годы. А теперь всему конец! Конец? Мне было только тридцать два, и впереди ещё столько всего несделанного. А этот мальчик в Буффало — его жизнь едва началась. Мне было интересно, как он жил, какие силы заставили его так закончить? «Я сделал это для рабочих людей», — газеты писали, что он так сказал. Для людей! Саша тоже сделал что-то для людей, и наши храбрые чикагские мученики, и другие товарищи по всему миру и во все времена. Но люди спят, они остаются равнодушными. Они куют себе цепи и поддерживают призывы хозяев распять своих Иисусов.
Глава 24
Буффало настаивал на моей экстрадиции, но Чикаго просил достоверных данных по моему делу. Я участвовала в нескольких слушаниях в суде, и при любой возможности окружной прокурор из Буффало предоставлял много косвенных доказательств, чтобы убедить штат Иллинойс выдать меня. Но Иллинойс требовал прямых доказательств. Где-то была загвоздка, которая вызывала ещё больше задержек. Я думала, возможно, за этим стоит начальник полиции О’Нилл.
Отношение начальника ко мне поменяло поведение всех полицейских из участка на Харрисон-стрит. Надзирательница и два офицера, закреплённые за моей камерой, начали периодически баловать меня. Офицер с ночной смены теперь часто приходил с полными руками посылок, внутри которых были фрукты, конфеты и напитки покрепче виноградного сока. «От друга, который держит пивную за углом, — говорил он. — Твой поклонник». Надзирательница дарила мне цветы от того же незнакомца. Однажды она принесла известие, что он собирается послать мне отличный ужин в будущее воскресенье. «Кто этот человек и почему он мной восхищается?» — спросила я. «Ну, мы все демократы, а Мак-Кинли — республиканец», — ответила она. «Не говорите, что вы рады, что в Мак-Кинли стреляли!» — воскликнула я. «Ну не то, чтобы рады, но и не сожалеем, — сказала она. — Знаешь, нам приходится притворяться, но никто из нас особо не волнуется». «Я не хотела, чтобы Мак-Кинли убили», — сказала я. «Мы знаем, — улыбнулась она, — но ты защищаешь мальчишку». Мне стало интересно, сколько ещё людей в Америке, как мои охранники в арестном доме, разыгрывали сочувствие к раненому президенту.
Даже некоторые репортёры, казалось, не проявляли тревоги по этому поводу. Один из них был ошеломлён, когда я уверила его, что по роду службы я бы заботилась о Мак-Кинли, если бы меня позвали ухаживать за ним, хотя мои симпатии на стороне Чолгоша. «Вы загадка, Эмма Гольдман, — сказал он, — я не могу вас понять. Вы сочувствуете Чолгошу, но стали бы лечить человека, которого он попытался убить». «От вас как от журналиста не ожидают понимания сложностей человеческой души, — сказала я. — Слушайте, и посмотрим, сможете ли вы это понять. Парень в Буффало — загнанное в угол создание. Миллионы людей готовы на него наброситься и разорвать на куски. Он совершил этот поступок не из-за личных или корыстных мотивов. Он сделал это ради своего идеала: ради блага народа. Поэтому мои симпатии на его стороне. С другой стороны, — продолжала я, — Уильям Мак-Кинли, который страдает и, возможно, умирает, сейчас для меня просто человек. Поэтому я бы стала выхаживать его».
«Я вас не понимаю, это выше моего понимания», — повторял он. На следующий день в одной из газет появились заголовки: «Эмма Гольдман хочет выхаживать президента, но она солидарна с нападавшим». Буффало так и не удалось предоставить доказательства необходимости моей экстрадиции. Чикаго начинало надоедать играть в эти прятки. Власти не хотели передавать меня в Буффало, и в то же время они не хотели отпускать меня на свободу. В качестве компромисса меня предложили отпустить под залог в двадцать тысяч долларов. Группу Исаака освобождали под залог в пятнадцать тысяч. Я знала, что нашим людям будет почти невозможно собрать тридцать пять тысяч долларов за несколько дней. Я настаивала, чтобы в первую очередь выкупали остальных. Поэтому меня решили перевести в окружную тюрьму Кука.
В канун моего перевода был воскресный вечер. Мой поклонник из пивной сдержал своё слово; он прислал огромный поднос с разной вкуснятиной: большая индейка со всевозможными гарнирами, вино и цветы. На подносе лежала записка, где сообщалось, что он хотел внести пять тысяч долларов в счёт моего залога. «Странный владелец пивной!» — сказала я надзирательнице. «Вовсе нет, — ответила она. — Он мелкий политикан и ненавидит республиканцев больше дьявола». Я пригласила её, двух моих полицейских и нескольких других офицеров, которые были в тюрьме, присоединиться к моему празднеству. Они уверяли меня, что такого никогда с ними не случалось — чтобы заключённый угощал своих смотрителей. «Вы имеете в виду, что опасная анархистка приглашает в гости хранителей закона и порядка», — поправила я. Когда все разошлись, я заметила, что мой дневной охранник задержался. Я спросила, перевели ли его на ночную смену. «Нет, — ответил он, — я только хотел сказать, что ты не первая анархистка, которую мне доводилось охранять. Я работал, когда здесь были Парсонс и его товарищи».
Какие странные и необъяснимые жизненные пути, какая запутанная последовательность событий! Вот я здесь, духовное дитя тех мужчин, сижу в тюрьме в городе, который лишил их жизни, в той самой тюрьме, даже под присмотром того же человека, который наблюдал за ними в часы их ночного отдыха. Завтра меня переведут в тюрьму округа Кук, в стенах которой повесили Парсонса, Шписа, Энгеля и Фишера. Насколько же странные и сложные те силы, которые связывают меня с этими мучениками на протяжении всей моей социально активной жизни! А теперь события всё больше приближали меня к ним — возможно, к похожему концу?
Газеты опубликовали слухи о том, что толпа собирается напасть на участок на Харрисон-стрит и расправиться с Эммой Гольдман, прежде чем её переведут в тюрьму округа Кук. В понедельник утром, прикрывая вооружёнными до зубов охранниками, меня вывели из здания полиции. Не было видно даже десятка людей — в основном обычные зеваки. Как всегда, пресса намеренно попыталась вызвать беспорядки.
Впереди шли двое заключённых, закованных в наручники и грубо подгоняемых офицерами. Когда мы достигли тюремной кареты, окружённой ещё большим количеством полиции, готовой применить оружие, я оказалась рядом с этими двумя мужчинами. Невозможно было различить черты их лиц: головы были замотаны бинтами, сквозь щели можно было увидеть только глаза. Когда они заходили в карету, полицейский одного ударил дубинкой по голове, а второго резко толкнул внутрь. Они упали друг на друга, один громко закричал от боли. Я вошла следом и повернулась к офицеру. «Ты тварь, — сказала я. Как ты смеешь бить этого беспомощного парня?» В следующее мгновение я уже оказалась на полу. Он ударил меня кулаком в челюсть, выбил зуб, от чего всё лицо было залито кровью. Потом он потащил меня и бросил на сиденье с воплем: «Ещё одно слово услышу, чёртова анархистка, и я переломаю тебе все кости!»
Я приехала в управление окружной тюрьмы в окровавленной блузке и юбке, а моё лицо ужасно болело. Никто не проявил ни малейшего интереса и не спросил, почему я избита. Мне даже не дали воды, чтобы умыться. Два часа меня держали в комнате, посреди которой стоял длинный стол. Наконец вошла женщина и сообщила, что меня придётся обыскать. «Хорошо, давайте», — сказала я. «Раздевайся и ложись на стол», — приказала он. Меня уже не раз обыскивали, но никогда не предлагали пройти через такое унижение. «Вам придётся меня убить или приказать своим охранникам уложить меня силой, — заявила я. — В противном случае я этого никогда не сделаю». Она поспешила выйти, и я осталась одна. После долгого ожидания вошла другая женщина и отвела меня наверх, где передала в руки надзирательнице этажа. Та была первой, кто спросил, что со мной случилось. Отведя меня в камеру, она принесла бутылку горячей воды и предложила лечь и отдохнуть.