Когда она проснулась, лучи зари, отражаясь от белоснежных вершин Маршья-Вер, пробивались сквозь оконные стекла и проливали бледный свет в комнату. Первое, что различил ее взгляд в полумраке, была куртка, которую накануне сын брал с собой на рыбную ловлю, а по возвращении бросил на стул. Тогда она все припомнила: она услышала сначала голос г-на Кумба, обвинявшего ее сына, затем голос сына, обвинявшего самого себя; она вновь увидела тесно сгрудившихся любопытных, следователя, жандармов, и реальность — арест Мариуса — впервые за все время ясно и отчетливо предстала в ее сознании.
Она бросилась к куртке — немому свидетелю, доказывавшему ей, что происходящая драма никак не была сном. Она прижала куртку к своей груди, неистово покрывая всю ее поцелуями, словно пыталась уловить в ее плотной ткани какие-то флюиды того, кто ее носил. Затем она разрыдалась судорожно и беззвучно, и несколько слезинок омыли ее налитые кровью глаза. Внезапно бедная женщина отбросила в сторону свою драгоценную реликвию и устремилась к выходу из дома.
Милетта подумала, что ей безусловно не откажут в просьбе обнять на прощание сына, каким бы виновным он ни был. У нее ушло едва ли полчаса, чтобы преодолеть путь от Монредона до Марселя. Всех, кто встречался ей на пути, она расспрашивала, как найти дорогу к тюрьме, и при киле ее такой — бледной, с блуждающим взглядом, с седеющими прядями колос, выбившимися из-под чепчика и ниспадающими на лицо, — прохожие вполне могли заподозрить, что она сама совершила какое-то преступление.
Потрясение, полученное Милеттой, ослабило работу мозга, подготовило ее к такого рода тихому помешательству, какое обычно называется мономанией, и ее мономания целиком и полностью сосредоточилась на Мариусе.
Сначала она спрашивала себя, будет ли ей предоставлена возможность обнять сына, и тут же приходила к убеждению, что непременно увидит его. Именно поэтому, позвонив к ворота тюрьмы и увидев, как они открылись перед нею, Милетта пересекла порог так уверенно, что подбежавшему стражнику пришлось применить силу, чтобы вытолкнуть ее обратно на улицу. Он объяснил ей, что заключенного можно посетить, имея при себе пропуск, подписанный главным прокурором, однако Мариусу, сидящему к одиночной камере, такая милость не может быть оказана.
Милетта не слушала его: она целиком была поглощена созерцанием этих мрачных толстых стен, железных ворот, решеток, цепей, замков и вооруженных людей, стоящих на страже у ворот; она никак не могла понять, почему все эти излишние предосторожности приняты против ее доброго и кроткого Мариуса; вся эта груда камней показалась ей похожей на гробницу, всей своей тяжестью давящей на тело ее сына, и она содрогнулась от этих мыслей.
Тюремщик еще раз повторил ей только что сказанное, но это ее вовсе не остановило, и она не упала духом.
— Я подожду, — сказала она ему.
И, перейдя через улицу, она села прямо на мостовой, напротив входа в тюрьму.
Весь день Милетта провела не сходя с места, не обращая внимания ни на насмешки прохожих, ни на струи дождя, непрестанно стекавшие с крыши, которая нависала над тем местом, где она сидела; но, не отзываясь на замечания в свой адрес по поводу бесполезности ее надежд, она сразу становилась внимательной и тревожной при малейшем шуме, возникавшем за огромными черными воротами; она вся трепетала, слыша, как скрипят воротные петли, и продолжала по-прежнему верить в появление в железном проеме своего сына и готова была в любую минуту раскрыть ему свои объятия.
Проявление такой стойкости и скорбного смирения тронули, в конце концов, даже сердце тюремщика, ставшее твердокаменным от ежедневного созерцания зрелища человеческих страданий.
С наступлением номера он вышел из своего служебного помещении и направился прямо к бедной женщине.
Милетта решила, что он ищет именно ее, и от радости громко вскрикнула.
— Голубушка, — сказал тюремщик, — вы не можете оставаться здесь.
— Почему? — спросила Милетта своим нежным и печальным голосом. — Я ведь никому не причиняю неприятностей.
— Разумеется, это так, но ведь вы промокли и непременно заболеете, стоит вам только провести ночь на улице.
— Тем лучше! Господь воздаст моему сыну за мои страдания.
— Кроме того, если патруль увидит вас здесь, то вы будете арестованы и посажены в тюрьму.
— В тюрьму вместе с ним? Тем лучше!
— Нет, не с ним; совсем напротив: когда его заберут из одиночки, вам не удастся с ним увидеться, поскольку вы сами будете находиться в тюрьме как бродяга.
— Что ж, я уйду отсюда, добрый господин, сейчас уйду, только скажите мне, как скоро я смогу прижать его к своему сердцу? Бог мой, мне кажется, что уже вечность, как мы разлучены с ним, но не продлится же это очень долго, не так ли, мой добрый господин? Ведь это не он убил. Он не способен совершить преступление, и если б вы увидели его, то тотчас же подумали бы именно так. Не правда ли, он очень красив, мой сын? Но сейчас это еще что; когда он был маленьким, он был такой славный! Такой набожный! Знаете ли, однажды на праздник Тела Господня я нарядила его святым Иоанном Крестителем — мне кажется, будто вчера все это было, — знали бы вы, как он был хорош в овечьей шкуре и с маленьким деревянным крестом, который он нес на плече! Если б вы увидели его, то поклялись бы, что это ангел Божий, убежавший из рая. Когда мы вечером возвращались после окончания шествия домой, нам встретился нищий с протянутой рукой; ребенку нечего было дать ему, и он не осмелился попросить у меня, потому что я шла под руку с господином Кумбом. Когда я обернулась, у моего бедного дорогого ребенка все лицо было мокрым от слез! И вот моего сына обвиняют в том, что он пролил кровь ближнего своего! Да разве это возможно? Я полагаюсь на вас… И потом, если его осудят, я не смогу пережить его смерть. Вы понимаете меня, не так ли? Мать не может продолжать жить после смерти своего ребенка. Судьи справедливы, на то они и судьи, они не захотят одним ударом покарать и мать и сына. Они отдадут его мне… Не правда ли, сударь, они отдадут его мне?
Пока она произносила эту речь, отрывистое звучание которой придавало ей еще большую бессвязность, тюремщик, с шумом потряхивая огромной связкой ключей, висевшей у него за поясом, несколько раз подносил руку к глазам.
— Вы вправе надеяться, славная женщина; надежда так же необходима нашему сердцу, как воздух нашим легким; но вам надо вернуться домой; ваш сын чувствует себя хорошо…
— Вы его видели? — с живостью воскликнула Милетта.
— Разумеется.
— И вы еще раз увидите его?
— Вполне возможно.
— О, какой же вы счастливый! Но вы можете передать ему, что я здесь, рядом с ним, настолько близко от него, насколько это возможно для меня? Скажите же ему об этом, умоляю вас; этим вы облегчите страдания сразу двух несчастных, потому что он любит меня, сударь; он любит меня, мой бедный мальчик, так же, как я нежно люблю его сама. И я уверена, что самое большое отчаяние вызывает у него разлука со мной. Скажите ему, что я пришла сюда, что день за днем я буду приходить сюда, пока, наконец, вы не позволите мне войти туда, где он находится… Бог мой, ведь вы скажете ему все это, не так ли?
— Я обещаю вам это при условии, что вы сейчас совершенно спокойно и разумно пойдете к себе домой.
— О да, я сейчас уйду отсюда, мой добрый господин, уйду сию же секунду, только вы скажите ему, что сегодня я была у ворот его тюрьмы, и я каждый день буду повторять ваше имя в своих молитвах.
Милетта схватила тюремщика за руку и, несмотря на все усилия, предпринятые им, чтобы уклониться от этого, поднесла ее к губам и быстро удалилась, бросив взгляд на угрюмые тюремные стены, заточившие самое дорогое, что только было у нее в этой жизни.
Она долго блуждала в лабиринте улиц старого Марселя, обойдя таким образом почти весь полуостров, протянувшийся от старого порта до того места, где в наши дни построили новые доки. Милетта не искала ни крова, ни ночлега; она шла без всякой цели, чтобы как-то провести время — то время, что отделяло ее от столь желанного завтра, когда сбудутся, в чем она не сомневалась, ее надежды. В ту минуту, когда, обогнув старый крытый рынок, она собиралась пойти по одной из узких улочек, окружавших его, рядом с ней прошел мрачный и неспокойный на вид человек.
Его внешность произвела на Милетту необыкновенное действие: с ее лица вдруг исчезло выражение унылой растерянности, какое оно приобрело со времени постигшего ее накануне горя, оно оживилось, глаза ее заблестели в темноте, и в то же время она судорожно вздрогнула всем телом. Она ускорила шаг, чтобы обогнать этого человека. Когда они оба проходили под уличным фонарем, Милетта резко обернулась и оказалась лицом к лицу с этим запоздавшим прохожим.
— Пьер Мана! — воскликнула она, хватая его за запястье.
Хотя улочка была совершенно пустынной, совесть Пьера Мана была не настолько чиста, чтобы с удовольствием услышать свое имя, произнесенное кем-то во весь голос; резким движением он попытался высвободить свою руку, чтобы убежать, но пальцы Милетты, можно сказать, приобрели мощь клешей. И какие усилия ни предпринимал бандит, он не мог вырвать свою руку, из этой руки. Тогда мать Мариуса приблизила свое лицо почти вплотную к лицу своего бывшего мужа.
— Узнаешь меня, Пьер Мана? — с дрожью в голосе промолвила она.
Пьер Мана побледнел и с ужасом откинул голову назад.
— Ах, так ты узнал меня! — продолжала бедная женщина. — Ну что ж, тогда верни мне моего ребенка.
— Твоего ребенка? — с неподдельным ужасом переспросил Пьер Мана.
— Да, моего ребенка, Мариуса, моего сына; верни мне моего ребенка, которого забрали в тюрьму вместо тебя. Верни мне Мариуса, который понесет наказание за твое преступление. Мне надо его вернуть, слышишь меня, Пьер Мана?
— Ах, черт тебя побери, да замолчишь ты, или же…
— Мне замолчать? Как бы не так, — ответила Милетта с новым приливом сил, — замолчать, когда руки его связаны цепями, которые должны были бы сковывать твои?! Молчать, когда он пленник, а ты на свободе? И мне молчать?.. Так ты считаешь, что