Прямая речь — страница 10 из 15

Ни островка в синь-море не осталось,

ни белой тучки в небе голубом…

Безумный век идет ко всем чертям,

а я читаю Диккенса и Твена

и в дни всеобщей дикости и тлена,

смеясь, молюсь мальчишеским мечтам.

1976

Чернигов

Воробьи умолкли, прочирикав.

А про что? Наверно, про Чернигов,

монастырский, княжий, крепостной.

С этим звездам впору целоваться.

Это воздух древнего славянства.

Это наше детство над Десной.

Нет еще московского Ивана,

и душе заветна и желанна

золотая русская пора.

Он стоит, не зная о Батые,

смотрят ввысь холмы его святые,

золотые реют купола.

Это после будет вор на воре,

а пока живем по вольной воле:

хошь – молись, а хошь – иди в кабак.

Ни опричнин нет, ни канцелярий,

но зато полно господних тварей,

особливо кошек и собак.

От земли веселия и лада

хорошо доплыть до Цареграда

и вкусить от грецкого ума, —

но нигде нет жен милей и кротче,

но хмельны таинственные рощи,

где гудут пчелиные дома.

Так живем в раденьях и забавах.

Шлют в наш Кремль послов своих

лукавых

царь индийский да персидский шах.

Пишем во церквах святые лики,

и в Ерусалим идут калики,

и живут подвижники в лесах.

Тени душ витают на погосте,

и горят рябиновые грозди,

и течет под берегом река,

и покой от веры и полыни.

Никакой Империи в помине.

Это просто Средние века.

Для того чтоб речь была хорошей,

надо б горстку соли скоморошьей,

да боюсь пересолить в летах,

потому что – верьте иль не верьте —

будут жарить черти после смерти

скоморохов на сковородах.

И смотрю с холмов на храмы Божьи,

проклинаю все, что будет позже:

братний спор, монголов и Москву, —

и люблю до головокруженья

лепоту и мир богослуженья

и каштанов вещую листву.

1976

«Ночью черниговской с гор араратских…»

Ночью черниговской с гор араратских,

шерсткой ушей доставая до неба,

чад упасая от милостынь братских,

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Плачет Господь с высоты осиянной.

Церкви горят золоченой известкой.

Меч навострил Святополк Окаянный.

Дышат убивцы за каждой березкой.

Еле касаясь камений Синая,

темного бора, воздушного хлеба,

беглою рысью кормильцев спасая,

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Путают путь им лукавые черти.

Даль просыпается в россыпях солнца.

Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.

Мук не приявший вовек не спасется.

Киев поникнет, расплещется Волга,

глянет Царьград обреченно и слепо,

как от кровавых очей Святополка

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Смертынька ждет их на выжженных пожнях,

нет им пристанища, будет им плохо,

коль не спасет их бездомный художник,

бражник и плужник по имени Леха.

Пусть же вершится веселое чудо,

служится красками звонкая треба,

в райские кущи от здешнего худа

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Бог-Вседержитель с лазоревой тверди

ласково стелет под ноженьки путь им.

Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.

Чад убиенных волшбою разбудим.

Ныне и присно по кручам Синая,

по полю русскому в русское небо,

ни колоска под собой не сминая,

скачут лошадки Бориса и Глеба.

1977

Посошок на дорожку Леше Пугачеву

С дорогой, Леша Пугачев,

и здравствуй, и прощай!

Кто знает, брат, когда еще

приду к тебе на чай.

Я ревновал тебя ко всем,

кому от щедрых крыл

ты, на похмелье окосев,

картиночки дарил.

А я и в праздничном хмелю —

покличь меня, покличь —

ни с кем другим не преломлю

коричневый кулич.

Твой путь воистину не плох,

тебе не пасть во тлен,

иконописец, скоморох,

расписыватель стен.

Еще и то дрожит в груди,

что среди прочих дел

по всей Россиюшке, поди,

стихи мои попел.

Тобой одним в краю отцов

мне красен гиблый край.

С дорогой, Леша Пугачев,

и здравствуй, и прощай!

Нам люб в махорочном дыму

языческий обряд,

но, что любилось нам, тому

пиши пропало, брат.

Пиши пропало, старина,

мальчишеской стране,

где пела верная струна

о светлой старине.

Пиши пропало той поре,

когда с метельных троп,

едва стемнеет на дворе,

а мы уже тип-топ.

И прозревает глубина

сквозь заросли морщин,

когда за чарочкой вина

в обнимочку молчим.

За то, что чуешь Бога зов

сквозь вой недобрых стай,

с дорогой, Леша Пугачев,

и здравствуй, и прощай…

Ты улыбнулся от души,

как свечечку зажег, —

и мы в ремесленной тиши

осушим посошок.

Хвала покинувшему брег,

чей в ночь уходит след,

кто сквозь отчаянье и грех

прозрел всевышний свет.

Еще немного побредем

неведомым путем,

а что останется потом —

не нам судить о том.

О нашей сладостной беде,

об удали в аду

напишут вилы по воде

в двухтысячном году.

Но все забьет в конце концов

зеленый молочай…

С дорогой, Леша Пугачев,

и здравствуй, и прощай!

1978

«Между печалью и ничем…»

Между печалью и ничем

мы выбрали печаль.

И спросит кто-нибудь: «Зачем?»,

а кто-то скажет: «Жаль».

И то ли чернь, а то ли знать,

смеясь, махнет рукой.

А нам не время объяснять

и думать про покой.

Нас в мире горсть на сотни лет,

на тысячу земель,

и в нас не меркнет горний свет,

не сякнет Божий хмель.

Нам – как дышать, – приняв печать

гонений и разлук, —

огнем на искру отвечать

и музыкой на звук.

И обреченностью кресту,

и горечью питья

мы искупаем суету

и грубость бытия.

Мы оставляем души здесь,

чтоб некогда Господь

простил нам творческую спесь

и ропщущую плоть.

И нам идти, идти, идти,

пока стучат сердца,

и знать, что нету у пути

ни меры, ни конца.

Когда к нам ангелы прильнут,

лаская тишиной,

мы лишь на несколько минут

забудемся душой.

И снова – за листы поэм,

за кисти, за рояль, —

между печалью и ничем

избравшие печаль.

1977


Ода воробью

Пока меня не сбили с толку,

презревши внешность, хвор и пьян,

питаю нежность к воробьям

за утреннюю свиристелку.

Здоров, приятель! Чик-чирик!

Мне так приятен птичий лик.

Я сам, подобно воробью,

в зиме немилой охолонув,

зерно мечты клюю с балконов,

с прогретых кровель волю пью

и бьюсь на крылышках об воздух

во славу братиков безгнездых.

Стыжусь восторгов субъективных

от лебедей, от голубей.

Мне мил пройдоха воробей,

пророков юркий собутыльник,

посадкам враг, палаткам друг, —

и прыгает на лапках двух.

Где холод бел, где лагерь был,

где застят крыльями засовы

орлы-стервятники да совы,

разобранные на гербы, —

а он и там себе с морозца

попрыгивает да смеется.

Шуми под окнами, зануда,

зови прохожих на концерт!..

А между тем не так он сер,

как это кажется кому-то,

когда из лужицы хлебнув,

к заре закидывает клюв.

На нем увидит, кто не слеп,

наряд изысканных расцветок.

Он солнце склевывает с веток,

с отшельниками делит хлеб

и, оставаясь шельма шельмой,

дарит нас радостью душевной.

А мы бродяги, мы пираты, —

и в нас воробышек шалит,

но служба души тяжелит,

и плохо то, что не пернаты.

Тоска жива, о воробьи,

кто скажет вам слова любви?

Кто сложит оду воробьям,

галдящим под любым окошком,

безродным псам, бездомным кошкам,

ромашкам пустырей и ям?

Поэты вымерли, как туры, —

и больше нет литературы.

1977

«Редко видимся мы, Ладензоны…»

Б. Я. Ладензону

Редко видимся мы, Ладензоны, —

да простит нас за это Аллах, —

отрешенные, как робинзоны,

на тверезых своих островах.

Или дух наш не юн и не вечен,