Прямая речь — страница 2 из 15

и нянчить собственного сына.

И над росистою травой,

между редисок и фасолей,

звенеть прозрачною строфой,

наивной, мудрой и веселой.

1952

Яблоня

Чем ты пахнешь, яблоня —

золотые волосы?

Дождевыми каплями,

тишиною по лесу,

снегом нерастаянным,

чем-то милым сызмала,

дорогим, нечаянным,

так, что сердце стиснуло,

небесами осени,

тополями в рубище,

теплыми колосьями

на ладони любящей.

1954


1957–1960

«Уже картошка выкопана…»

Уже картошка выкопана,

и, чуда не суля,

в холодных зорях выкупана

промокшая земля.

Шуршит тропинка плюшевая:

весь сад от листьев рыж.

А ветер, гнезда струшивая,

скрежещет жестью крыш.

Крепки под утро заморозки,

под вечер сух снежок.

Зато глаза мои резки

и дышится свежо.

И тишина, и ясность…

Ну, словом, чем не рай?

Кому-нибудь и я снюсь

в такие вечера.

1957

Клянусь на знамени веселом

Однако радоваться рано —

и пусть орет иной оракул,

что не болеть зажившим ранам,

что не вернуться злым оравам,

что труп врага уже не знамя,

что я рискую быть отсталым,

пусть он орет, – а я-то знаю:

не умер Сталин.

Как будто дело все в убитых,

в безвестно канувших на Север, —

а разве веку не в убыток

то зло, что он в сердцах посеял?

Пока есть бедность и богатство,

пока мы лгать не перестанем

и не отучимся бояться, —

не умер Сталин.

Пока во лжи неукротимы

сидят холеные, как ханы,

антисемитские кретины

и государственные хамы,

покуда взяточник заносчив

и волокитчик беспечален,

пока добычи ждет доносчик, —

не умер Сталин.

И не по старой ли привычке

невежды стали наготове —

навешать всяческие лычки

на свежее и молодое?

У славы путь неодинаков.

Пока на радость сытым стаям

подонки травят Пастернаков, —

не умер Сталин.

А в нас самих, труслив и хищен,

не дух ли сталинский таится,

когда мы истины не ищем,

а только нового боимся?

Я на неправду чертом ринусь,

не уступлю в бою со старым,

но как тут быть, когда внутри нас

не умер Сталин?

Клянусь на знамени веселом

сражаться праведно и честно,

что будет путь мой крут и солон,

пока исчадье не исчезло,

что не сверну, и не покаюсь,

и не скажусь в бою усталым,

пока дышу я и покамест

не умер Сталин!

1959

«До гроба страсти не избуду…»

До гроба страсти не избуду.

В края чужие не поеду.

Я не был сроду и не буду,

каким пристало быть поэту.

Не в игрищах литературных,

не на пирах, не в дачных рощах —

мой дух возращивался в тюрьмах

этапных, следственных и прочих.

И все-таки я был поэтом.

Я был одно с народом русским.

Я с ним ютился по баракам,

леса валил, подсолнух лускал,

каналы рыл и правду брякал.

На брюхе ползал по-пластунски

солдатом части минометной.

И в мире не было простушки

в меня влюбиться мимолетно.

И все-таки я был поэтом.

Мне жизнь дарила жар и кашель,

а чаще сам я был не шелков,

когда давился пшенной кашей

или махал пустой кошелкой.

Поэты прославляли вольность,

а я с неволей не расстанусь,

а у меня вылазит волос

и пять зубов во рту осталось.

И все-таки я был поэтом,

И все-таки я есмь поэт…

Влюбленный в черные деревья

да в свет восторгов незаконных,

я не внушал к себе доверья

издателей и незнакомок.

Я был простой конторской крысой,

знакомой всем грехам и бедам,

водяру дул, с вождями грызся,

тишком за девочками бегал.

И все-таки я был поэтом,

сто тысяч раз я был поэтом,

я был взаправдашним поэтом

и подыхаю как поэт.

1960

«Поэт – что малое дитя…»

Поэт – что малое дитя.

Он верит женщинам и соснам,

и стих, написанный шутя,

как жизнь, священ и неосознан.

То громыхает, как пророк,

а то дурачится, как клоун.

Бог весть, зачем и для кого он,

пойдет ли будущему впрок.

Как сон, от быта отрешен,

и кто прочтет и чем навеян?

У древней тайны вдохновенья

напрасно спрашивать резон.

Но перед тем как сесть за стол

и прежде чем стихам начаться,

я твердо ведаю, за что

меня не жалует начальство.

Я б не сложил и пары слов,

когда б судьбы мирской горнило

моих висков не опалило,

души моей не потрясло.

1960

1961–1965

«Когда весь жар, весь холод был изведан…»

Когда весь жар, весь холод был изведан,

и я не ждал, не помнил ничего,

лишь ты одна коснулась звонким светом

моих дорог и мрака моего.

В чужой огонь шагнула без опаски

и принесла мне пряные дары.

С тех пор иду за песнями запястий,

где все слова значимы и добры.

Моей пустыни холод соловьиный,

и вечный жар обветренных могил,

и небо пусть опустятся с повинной

к твоим ногам, прохладным и нагим.

Побудь еще раз в россыпи сирени,

чтоб темный луч упал на сарафан,

и чтоб глаза от радости сырели,

и шмель звенел, и хмель озоровал.

На свете нет весны неизносимой:

в палящий зной поляжет, порыжев,

умрут стихи, осыплются осины,

а мы с тобой навеки в барыше.

Кто, как не ты, тоску мою утешит,

когда, листву мешая и шумя,

щемящий ветер борозды расчешет

и затрещит роса, как чешуя?

Я не замерзну в холоде декабрьском

и не состарюсь в темном терему,

всем гулом сердца, всем моим дикарством

влюбленно верен свету твоему.

1961

Белые кувшинки

Что за беда, что ты продрог и вымок?

Средь мошкары, лягушечьих ужимок

протри глаза и в прелести омой,

нет ничего прекраснее кувшинок,

плавучих, белых, блещущих кувшинок.

Они – как символ лирики самой.

Свежи, чисты, застенчиво-волшебны,

для всех, кто любит, чашами стоят.

А там, на дне, – не думали уже б мы, —

там смрадный мрак, пиявок черных яд.

На душном дне рождается краса их

для всех, а не для избранных натур.

Как ждет всю жизнь поэзию прозаик,

кувшинки ждут, вкушая темноту.

О, как горюют, царственные цацы,

как ужас им дыханье заволок,

в какой тоске сподыспода стучатся

стеблями рук в стеклянный потолок!

Из черноты, пузырчатой и вязкой,

из тьмы и тины, женственно-белы,

восходят ввысь над холодом и ряской.

И звезды пьют из белой пиалы.

1961

Крымские прогулки

Колонизаторам – крышка!

Что языки чесать?

Перед землею крымской

совесть моя чиста.

Крупные виноградины…

Дует с вершин свежо.

Я никого не грабил.

Я ничего не жег.

Плевать я хотел на тебя, Ливадия,

и в памяти плебейской

не станет вырисовываться

дворцами с арабесками

Алупка воронцовская.

Дубовое вино я

тянул и помнил долго.

А более иное

мне памятно и дорого.

Волны мой след кропили,

плечи царапал лес.

Улочками кривыми

в горы дышал и лез.

Думал о Крыме: чей ты,

кровью чужой разбавленный?

Чьи у тебя мечети,

прозвища и развалины?

Проверить хотелось версийки

приехавшему с Руси:

чей виноград и персики

в этих краях росли?

Люди на пляж, я – с пляжа,

там, у лесов и скал,

«Где же татары?» – спрашивал,

все я татар искал.

Шел, где паслись отары,

желтую пыль топтал,

«Где ж вы, – кричал, – татары?»

Нет никаких татар.

А жили же вот тут они

с оскоминой о Мекке.

Цвели деревья тутовые,

и козочки мекали.

Не русская Ривьера,

а древняя Орда

жила, в Аллаха верила,

лепила города.

Кому-то, знать, мешая

зарей во всю щеку,

была сестра меньшая

Казани и Баку.

Конюхи и кулинары,

радуясь синеве,

песнями пеленали

дочек и сыновей.

Их нищета назойливо

наши глаза мозолила.

Был и очаг, и зелень,

и для ночлега кров…

Слезы глаза разъели им,