Прямая речь — страница 4 из 15

тряпьем намокшим сохнут паруса.

1962

Вечером с получки

Придет черед, и я пойду с сумой.

Настанет срок, и я дойду до ручки.

Но дважды в месяц летом и зимой

мне было счастье вечером с получки.

Я набирал по лавкам что получше,

я брился, как пижон, и, бог ты мой,

с каким я видом шествовал домой,

неся покупки вечером с получки.

С весной в душе, с весельем на губах

идешь-бредешь, а на пути – кабак.

Зайдешь – и все продуешь до полушки.

Давно темно, выходишь, пьяный в дым,

и по пустому городу один —

под фонарями, вечером, с получки.

1962

Постель

Постель – костер, но жар ее священней:

на ней любить, на ней околевать,

на ней, чем тела яростней свеченье,

душе темней о Боге горевать.

У лжи ночной кто не бывал в ученье?

Мне все равно – тахта или кровать.

Но нет нигде звезды моей вечерней,

чтоб с ней глаза не стыдно открывать.

Меня постель казенная шерстила.

А есть любовь черней, чем у Шекспира.

А есть бессониц белых канитель.

На свете счастья – ровно кот наплакал,

и, ох, как часто люди, как на плаху,

кладут себя в постылую постель.

1963

Осень

О синева осеннего бесстыдства,

когда под ветром, желтым и косым,

приходит время помнить и поститься

и чад ночей душе невыносим.

Смолкает свет, закатами косим.

Любви – не быть, и небу – не беситься.

Грустят леса без бархата, без ситца,

и холодеют локти у осин.

Взывай к рассудку, никни от печали,

душа – красотка с зябкими плечами.

Давно ль была, как птица, весела?

Но синева отравлена трагизмом,

и пахнут чем-то горьким и прокислым

хмельным-хмельные вечера.

1963

Старик-кладовщик

Старик-добряк работает в райскладе.

Он тих лицом, он горестей лишен.

Он с нашим злом в таинственном разладе

весь погружен в певучий полусон.

Должно быть, есть же старому резон,

забыв лета и не забавы ради,

расколыхав серебряные пряди,

брести в пыли с гремучим колесом.

Ему – в одышке, в оспе ли, в мещанстве —

кричат людишки: «Господи, вмешайся!

Да будет мир избавлен и прощен!»

А старичок в ответ на эту речь их

твердит в слезах: «Да разве я тюремщик?

Мне всех вас жаль. Да я-то тут при чем?»

1963

Ода русской водке

Поля неведомых планет

души славянской не пленят,

но кто почел, что водка яд,

таким у нас пощады нет.

На самом деле ж водка – дар

для всех трудящихся людей,

и был веселый чародей,

кто это дело отгадал.

Когда б не нес ее ко рту,

то я б давно зачах и слег.

О, где мне взять достойный слог,

дабы воспеть сию бурду?

Хрустален, терпок и терпим

ее процеженный настой.

У синя моря Лев Толстой

ее по молодости пил.

Под Емельяном конь икал,

шарахаясь от вольных толп.

Кто в русской водке знает толк,

тот не пригубит коньяка.

Сие народное питье

развязывает языки,

и наши думы высоки,

когда мы тяпаем ее.

Нас бражный дух не укачал,

нам эта влага по зубам,

предоставляя финь-шампань

начальникам и стукачам.

Им не узнать вовек того

невосполнимого тепла,

когда над скудостью стола

воспрянет светлое питво.

Любое горе отлегло,

обидам русским грош цена,

когда заплещется она

сквозь запотевшее стекло.

А кто с вралями заодно,

смотри, чтоб в глотку не влили:

при ней отпетые врали

проговорятся все равно.

Вот тем она и хороша,

что с ней не всяк дружить горазд.

Сам Разин дул ее не раз,

полки боярские круша.

С Есениным в иные дни

история была такая ж —

и, коль на нас ты намекаешь,

мы тоже Разину сродни.

И тот бессовестный кащей,

кто на нее повысил цену,

но баять нам на эту тему

не подобает вообще.

Мы все когда-нибудь подохнем,

быть может, трезвость и мудра, —

а Бог наш – Пушкин – пил с утра

и пить советовал потомкам.

1963

Верблюд

Из всех скотов мне по сердцу верблюд.

Передохнет – и снова в путь, навьючась.

В его горбах угрюмая живучесть,

века неволи в них ее вольют.

Он тащит груз, а сам грустит по сини,

он от любовной ярости вопит.

Его терпенье пестуют пустыни.

Я весь в него – от песен до копыт.

Не надо дурно думать о верблюде.

Его черты брезгливы, но добры.

Ты погляди, ведь он древней домбры

и знает то, чего не знают люди.

Шагает, шею шепота вытягивая,

проносит ношу, царственен и худ, —

песчаный лебедин, печальный работяга,

хорошее чудовище верблюд.

Его удел – ужасен и высок,

и я б хотел меж розовых барханов,

из-под поклаж с презреньем нежным глянув,

с ним заодно пописать на песок.

Мне, как ему, мой Бог не потакал.

Я тот же корм перетираю мудро,

и весь я есть моргающая морда,

да жаркий горб, да ноги ходока.

1964

«Я слишком долго начинался…»

Я слишком долго начинался

и вот стою, как манекен,

в мороке мерного сеанса,

неузнаваемый никем.

Не знаю, кто виновен в этом,

но с каждым годом все больней,

что я друзьям моим неведом,

враги не знают обо мне.

Звучаньем слов, значеньем знаков

землянин с люлечки пленен.

Рассвет рассудка одинаков

у всех народов и племен.

Но я с мальчишества наметил

прожить не в прибыльную прыть

и не слова бросать на ветер,

а дело людям говорить.

И кровь и крылья дал стихам я,

и сердцу стало холодней:

мои стихи, мое дыханье

не долетело до людей.

Уже листва уходит с веток

в последний гибельный полет,

а мною сложенных и спетых —

никто не слышит, не поет.

Подошвы стерты о каменья,

и сам согбен, как аксакал.

Меня младые поколенья

опередили, обскакав.

Не счесть пророков и провидцев,

что ни кликуша, то и тип,

а мне к заветному пробиться б,

до сокровенного дойти б.

Меня трясет, меня коробит,

что я бурбон и нелюдим,

и весь мой пот, и весь мой опыт

пойдет не в пользу молодым.

Они проходят шагом беглым,

моих святынь не видно им,

и не дано дышать тем пеклом,

что было воздухом моим.

Как будто я свалился с Марса.

Со мной ни брата, ни отца.

Я слишком долго начинался.

Мне страшно скорого конца.

1965

«Колокола голубизне…»

Колокола голубизне

рокочут медленную кару,

пойду по желтому пожару,

на жизнь пожалуюсь весне.

Тебя поносят фарисеи,

а ты и пикнуть не посмей.

Пойду пожалуюсь весне,

озябну зябликом в росе я.

Часы веселья так скупы,

так вечно косное и злое,

как будто всё в меня весною

вонзает пышные шипы.

Я, как бессонница, духовен

и беззащитен, как во сне.

Пойду пожалуюсь весне

на то, что холод не уходит.

1965

«Меня одолевает острое…»

Меня одолевает острое

и давящее чувство осени.

Живу на даче, как на острове,

и все друзья меня забросили.

Ни с кем не пью, не философствую,

забыл и знать, как сердце влюбчиво.

Долбаю землю пересохшую

да перечитываю Тютчева.

В слепую глубь ломлюсь напористей

и не тужу о вдохновении,

а по утрам трясусь на поезде

служить в трамвайном управлении.

В обед слоняюсь по базарам,

где жмот зовет меня папашей,

и весь мой мир засыпан жаром

и золотом листвы опавшей…

Не вижу снов, не слышу зова,

и будням я не вождь, а данник.

Как на себя, гляжу на дальних,

а на себя – как на чужого.

С меня, как с гаврика на следствии,

слетает позы позолота.

Никто – ни завтра, ни впоследствии

не постучит в мои ворота.

Я – просто я. А был, наверное,

как все, придуман ненароком.

Всё тише, всё обыкновеннее

я разговариваю с Богом.

1965