Прямая речь — страница 5 из 15

1966–1969

«Живу на даче. Жизнь чудна…»

Живу на даче. Жизнь чудна.

Свое повидло…

А между тем еще одна

душа погибла.

У мира прорва бедолаг, —

о сей минуте

кого-то держат в кандалах,

как при Малюте.

Я только-только дотяну

вот эту строчку,

а кровь людская не одну

зальет сорочку.

Уже за мной стучатся в дверь,

уже торопят,

и что ни враг – то лютый зверь,

что друг – то робот.

Покойся в сердце, мой Толстой,

не рвись, не буйствуй, —

мы все привычною стезей

проходим путь свой.

Глядим с тоскою, заперты,

вослед ушедшим.

Что льда у лета, доброты

просить у женщин.

Какое пламя на плечах,

с ним нету сладу, —

принять бы яду натощак,

принять бы яду.

И ты, любовь моя, и ты —

ладони, губы ль —

от повседневной маеты

идешь на убыль.

Как смертью веки сведены,

как смертью – веки,

так все живем на свете мы

в Двадцатом веке.

Не зря грозой ревет Господь

в глухие уши:

– Бросайте всё! Пусть гибнет плоть.

Спасайте души!

1966

«Уходит в ночь мой траурный трамвай…»

Уходит в ночь мой траурный трамвай.

Мы никогда друг другу не приснимся.

В нас нет добра, и потому давай

простимся.

Кто сочинил, что можно быть вдвоем,

лишившись тайн в пристанище убогом,

в больном раю, что, верно, сотворен

не Богом?

При желтизне вечернего огня

как страшно жить и плакать втихомолку.

Четыре книжки вышло у меня.

А толку?

Я сам себе растлитель и злодей,

и стыд и боль как должное приемлю

за то, что все придумывал – людей

и землю.

А хуже всех я выдумал себя.

Как мы в ночах прикармливали зверя,

как мы за ложь цеплялись, не любя,

не веря.

Как я хотел хоть малое спасти.

Но нет спасенья, как прощенья нету.

До судных дней мне тьму свою нести

по свету.

Я все снесу. Мой грех, моя вина.

Еще на мне и все грехи России.

А ночь темна, дорога не видна…

Чужие…

Страшна беда совместной суеты,

и в той беде ничто не помогло мне.

Я зло забыл. Прошу тебя: и ты

не помни.

Возьми все блага жизни прожитой,

по дням моим пройди, как по подмостью.

Но не темни души своей враждой

и злостью.

1967


«Сними с меня усталость, матерь Смерть…»

Сними с меня усталость, матерь Смерть.

Я не прошу награды за работу,

но ниспошли остуду и дремоту

на мое тело, длинное, как жердь.

Я так устал. Мне стало все равно.

Ко мне всего на три часа из суток

приходит сон, томителен и чуток,

и в сон желанье смерти вселено.

Мне книгу зла читать невмоготу,

а книга блага вся перелисталась.

О матерь Смерть, сними с меня усталость,

покрой рядном худую наготу.

На лоб и грудь дохни своим ледком,

дай отдохнуть светло и беспробудно.

Я так устал. Мне сроду было трудно,

что всем другим привычно и легко.

Я верил в дух, безумен и упрям,

я Бога звал – и видел ад воочью, —

и рвется тело в судорогах ночью,

и кровь из носу хлещет по утрам.

Одним стихам вовек не потускнеть,

да сколько их останется, однако.

Я так устал! Как раб или собака.

Сними с меня усталость, матерь Смерть.

1967

«И вижу зло, и слышу плач…»

И вижу зло, и слышу плач,

и убегаю, жалкий, прочь,

раз каждый каждому палач

и никому нельзя помочь.

Я жил когда-то и дышал,

но до рассвета не дошел.

Темно в душе от божьих жал,

хоть горсть легка, да крест тяжел.

Во сне вину мою несу

и – сам отступник и злодей —

безлистым деревом в лесу

жалею и боюсь людей.

Меня сечет господня плеть,

и под ярмом горбится плоть, —

и ноши не преодолеть,

и ночи не перебороть.

И были дивные слова,

да мне сказать их не дано,

и помертвела голова,

и сердце умерло давно.

Я причинял беду и боль,

и от меня отпрянул Бог

и раздавил меня, как моль,

чтоб я взывать к нему не мог.

1968

«Тебя со мной попутал бес…»

Тебя со мной попутал бес

шататься зимней чащей,

где ты сама была как лес,

тревожный и молчащий.

В нем снег от денного тепла

лежал тяжел и лепок —

и стыли ножки у тебя

в ботиночках нелепых.

Мы шли по лесу наугад,

навек, напропалую,

и ни один не видел гад,

как я тебя целую.

Дышал любимой на виски

и молча гладил руки

и задыхался от тоски

и нестерпимой муки.

Нам быть счастливыми нельзя,

а завтра будет хуже, —

и лишь древесные друзья

заглядывали в души.

Да с лаской снежная пыльца,

неладное почуяв,

касалась милого лица

и горьких поцелуев.

1967

Колокол

Возлюбленная! Ты спасла мои корни!

И волю, и дождь в ликовании пью.

Безумный звонарь, на твоей колокольне

в ожившее небо, как в колокол, бью.

О как я, тщедушный, о крыльях мечтал,

о как я боялся дороги окольной.

А пращуры душу вдохнули в металл

и стали народом под звон колокольный.

Да буду и гулок, как он, и глубок,

да буду, как он, совестлив и мятежен.

В нем кротость и мощь. И ваятель Микешин

всю Русь закатал в тот громовый клубок.

1968

«Трепещу перед чудом Господним…»

Трепещу перед чудом Господним,

потому что в бездушной ночи

никого я не спас и не поднял,

по-пустому слова расточил.

Ты ж таинственней черного неба,

золотей Мандельштамовых тайн.

Не меня б тебе знать, и не мне бы

за тобою ходить по пятам.

На земле не пророк и не воин,

истомленный твоей красотой, —

как мне горько, что я не достоин,

как мне стыдно моей прожитой!

Разве мне твой соблазн и духовность,

колокольной телесности свет?

В том, что я этой радостью полнюсь,

ничего справедливого нет.

Я ничтожней последнего смерда,

но храню твоей нежности звон,

что, быть может, одна и бессмертна

на погосте отпетых времен.

Мне и сладостно, мне и постыдно.

Ты – как дождь от лица до подошв.

Я тебя никогда не постигну,

но погибну, едва ты уйдешь.

Так прости мне, что заживо стыну,

что свой крест не умею нести,

и за стыд мой, за гнутую спину

и за малый талант мой – прости.

Пусть вся жизнь моя в ранах и в оспах,

будь что будет, лишь ты не оставь,

ты – мой свет, ты – мой розовый воздух,

смех воды, поднесенной к устам.

Ты в одеждах и то как нагая,

а когда все покровы сняты,

сердце падает, изнемогая,

от звериной твоей красоты.

1968

«Больная черепаха…»

Больная черепаха —

ползучая эпоха,

смотри: я – горстка праха,

и разве это плохо?

Я жил на белом свете

и даже был поэтом, —

попавши к миру в сети,

раскаиваюсь в этом.

Давным-давно когда-то

под песни воровские

я в звании солдата

бродяжил по России.

Весь тутошний, как Пушкин

или Василий Теркин,

я слушал клеп кукушкин

и верил птичьим толкам.

Я – жрец лесных религий,

мне труд – одна морока,

по мне, и Петр Великий

не выше скомороха.

Как мало был я добрым

хоть с мамой, хоть с любимой,

за что и бит по ребрам

судьбиной, как дубиной.

В моей дневной одышке,

в моей ночи бессонной

мне вечно снятся вышки

над лагерною зоной.

Не верю в то, что руссы

любили и дерзали.

Одни врали и трусы

живут в моей державе.

В ней от рожденья каждый

железной ложью мечен,

а кто измучен жаждой,

тому напиться нечем.

Вот и моя жаровней

рассыпалась по рощам.

Безлюдно и черно в ней,

как в городе полнощном.

Юродивый, горбатенький,