Это было в 22-ом – в его первую командировку в Донецк. К 24-ому году город изменился. Во многих квартирах поставили огромные баки, в которые вода набирается сама – и больше не нужно суетиться с канистрами и «ловить», когда дадут воду. А на обстрелы журналисты стали ездить куда реже – линию фронта отодвинули и противнику стало сложнее «достать» город, хотя теперь почти каждый день в небе видны белые тонкие «стрелы», заканчивающиеся маленьким «облачком» – значит, работает ПВО. Обстрелы не прекратились – и люди в Донецке не перестали гибнуть из-за прилётов. Но они привыкли к ним, что ли. Наверное, что-то подобное было и в Ленинграде в 43-ем – те, кто выжил после самой страшной первой блокадной зимы, кто дождался весны и лета, кто уцелел после второй зимы в осажденном городе – те уже не боялись обстрелов и бомбёжек. В Донецке тоже устали бояться – на улицах города стало куда больше прохожих, а первые этажи многих зданий защищены мешками с песком. Здесь научились поразительно быстро заделывать воронки и дыры от прилётов на дорогах и тротуарах. Здесь привыкли жить на войне – всегда рядом со смертью.
***
Свой дом у него появился недавно. Не назовешь же своим домом маленькую родительскую квартиру с двумя комнатами «трамваем» в Заполярье. Да и студенческую общагу, что тогда стояла в сотне метров от Финского залива, а теперь – благодаря намыву – оказалась в километре от него – домом тоже не назовешь. Потом была комната в коммуналке – в сером доме с башенкой, где Алексей Толстой написал свой «Гиперболоид инженера Гарина». Окно той комнаты площадью 11,7 квадратных метров выходило на глухую желтую стену. Еще из него было видно трубу завода, который потом снесли, старое дерево, которое потом срубили, и небо, которое осталось там до сих пор. Небо было видно чуть-чуть, солнце там вообще никогда не появлялось. Точнее – около 11 утра в ясную погоду из того окна можно было увидеть приближение солнца – многообещающее сияние возле – и казалось, что вот-вот появится и оно. Но геометрия дореволюционной застройки там очевидно сговорилась с физикой вращения звёзд и планет – поэтому солнце исправно ныряло правее и выше – к чужим окнам, расположенным удачнее.
Коммуналка была хорошая – что редкость для коммунальной столицы страны. Там был всего один выключатель света в туалете и один стульчак на всех – ему приходилось бывать в коммуналках, где выключателей было несколько, а внутри туалета на гвоздиках висели сразу несколько стульчаков. Чтобы каждый жилец пользовался своим светом и мог усаживаться на личный стульчак, непопорченный соседом/соседкой. Иногда в «плохих» коммуналках на дверь туалета вешали замок – чтобы неправильные соседи, которые отказываются убираться в местах общего пользования по графику, не платят за общий свет и не имеют своего стульчака, не могли попасть в туалет. Ключи от замка в таких коммуналках раздавали только «хорошим» соседям, «плохим» оставалось только ссать им в борщ на общей кухне.
В его коммуналке если кто и ссал кому в борщ – то делал это аккуратно, незаметно и с дружелюбным выражением лица. У каждого из жильцов были свои претензии к другим – иначе и быть не может, когда три семьи вынуждены жить в одной квартире и пользоваться одним стульчаком. Его больше всего беспокоил соседский чайник – глава семьи с красивой армянской фамилией, но с абсолютно русскими «пацанскими» ухватками был уверен, что воду в чайнике для вкуса и здоровья надо кипятить долго – а жили они дальше всех от кухни и их чайник был оборудован самым мерзким по звуку свистком. С такой очень протяжной нотой «сииииииии», после которой никогда не наступала не многообещающая «до», не нежная «ми». Закипевший соседский чайник мог тянуть свою «си» по полчаса – и если он выходил на кухню и выключал его, то сосед с красивой армянской фамилией приходил и снова ставил чайник на газ. Заканчивалось всё это обычно почти полностью выкипевшей в нем водой, для чая уже не хватало, поэтому сосед набирал воду и снова ставил чайник закипать. И ждать протяжную «си».
В комнате площадью 11,7 квадратных метров он жил сначала один (очень недолго), потом с будущей женой (5 лет), потом с женой и сыном (5 лет), потом с женой, сыном и дочерью. Вряд ли можно считать своим домом место, где на каждого человека приходилось меньше трёх квадратных метров. У него не получалось там читать, у жены – мечтать, у сына с дочкой вроде бы почти всё получалось, они другого дома и не знали – откуда взяться рефлексии, когда не с чем сравнивать. Но в определенный момент он понял, что им нужен свой дом – чтобы всё не рухнуло.
Своим домом для них стала трёхкомнатная квартира в «пятиэтажке» 1958 года постройки. Он гордо называл её «сталинкой» – хотя Сталин к тому моменту уже умер, но дом успел отхватить наследие его эпохи – трёхметровые потолки, просторные комнаты с большими окнами и двумя балконами и кухня размером с их бывшую комнату в коммуналке. Дом этот был экспериментальный – построили по шведскому проекту из шлакоблоков, квартиры «давали» сразу со встроенной деревянной кухней с крутящимися шкафчиками и большой мойкой из нержавейки с импортным клеймом «Motala Rostfritt». С балкона спальни было видно магическую «чернильницу» Исаакия и безжалостную «кукуризину» Газпрома, но главное – там было очень много неба. Неба над карьером, который ему нравилось называть «озером», где кружили заунывно горланящие чайки. Неба, где закат каждый летний вечер сваливался на город оранжево-розовым сияющим одеялом. Неба, которое словно обнимало тебя, иногда давило так, что он боялся упасть.
И солнца в том небе было много. Если в коммуналке оно всегда обманывало и пряталось за угол, то здесь появлялось днём слева – и бесстыдно, прикрываясь только облаками, катилось вправо – до оранжево-розового заката, если повезёт с погодой. Когда они покупали эту квартиру и сидели в офисе банка вместе с её уже почти бывшими владельцами – семьей военного медика, состоящей из его вдовы и двух выросших детей – бабушка-вдова, которой явно не хотелось продавать квартиру (но выросшие дети настаивали), горько сказала: «а какие у нас там закаты…». Его жена ответила: «и теперь эти закаты будут наши» – после этих слов бабушка заплакала. Но плакала недолго – выросшие дети купили ей «однушку» недалеко от того же района. Но было ли ей видно оттуда закаты – он так и не узнал.
Они жили под самой крышей – «где немного ближе до звёзд», как пели уральские парни в своей старой песне про пацана, вернувшегося с войны. Ему нравился этот дом, он полюбил его. И долго отказывался замечать странности, которые стали возникать как прыщики на щеках девочки, в которую влюбился в восьмом классе. Сначала на газонах у подъезда появились какие-то провалы. Потом вдруг перестали закрываться двери в комнатах. Он выяснил – ригели замков вдруг оказались выше планок в косяках дверей, куда должны были заходить при закрытии, хотя три года всё работало нормально. Он переставил планки выше – и двери снова стали закрываться. Потом по стенам пошли трещины – небольшие, замазал шпатлевкой – и забыл. Но появился звук. Когда он в тишине работал/читал/просто лежал в спальне – из-под потолка как будто стал скрипеть сверчок. Непостоянно – но очень назойливо. Он решил, что так его 66-ти летний дом реагирует на проезд тяжелых фур по соседней оживленной магистрали. В 1958-ом грузовики были полегче, да и вообще машин под окнами было поменьше. Тогда, как известно, только деревья были большими.
Черно-белый фильм «Когда деревья были большими» он впервые увидел в детстве – и запомнил навсегда. Он так отличался от цветных гардемаринов и мушкетеров с их песнями на конях и красивыми женщинами в странных, но отдаленно волнующих платьях. Отличался даже от мрачных и страшных «Десяти негритят», после которых ему долго снились кошмары. «Когда деревья были большими» сначала зацепили его одним только названием – каким-то очень многообещающим. И это обещанное ему дали – чистой и искренней историей про потери. Где сначала неожиданно несмешной клоун Никулин ронял чужую стиральную машинку в лестничный пролет, потом оказывался в деревне, где жила девушка, которую родители потеряли в войну, а после – из страха потерять её менял всю свою несмешную жизнь.
Страх потери – это то, с чем живет каждый. И впервые переживает его сразу после рождения – младенец начинает кричать не только из-за того, что его легкие вдруг стали вынуждены качать воздух. Новорожденный кричит, потеряв мать – оказавшись вне её, лишившись самого комфортного и безопасного места. Это уже потом мы горько плачем, впервые потеряв любимую игрушку, переживаем первые потери любимой воспитательницы в детском саду, первой девочки – в которую влюбились, а она села за парту с другим или её вообще перевели в другую школу. Переживаем потерю ключа от квартиры, который носил на шее на шнурке, а он всё равно куда-то делся – и родители точно будут ругаться. Первую потерю твоей собаки или кошки – ты играл с ней еще когда она была щенком/котёнком, ты рос с ней – и она смотрела тебе в глаза так, как никто больше не умеет – а потом умерла неожиданно рано. Потерю родителей, которые по умолчанию не имеют права оставить тебя одного, потерю детства – которое заканчивается, когда ты теряешь кого-либо из родителей. Мы живем с этим страхом постоянно – боясь потерять деньги, работу, жену – и даже если у тебя с ней всё хорошо, то ночью обязательно приснится сон, где она уходит к другому – причём с мучительными подробностями.
Но острее всего – страх за своего ребёнка. Ты начинаешь ощущать его еще тогда, когда он в животе твоей жены. Твой ребёнок уже там – внутри неё, но ты никак не можешь его защитить и уберечь. Когда ребёнок родился – ты начинаешь прислушиваться к его дыханию по ночам, ведь ты когда-то читал про синдром внезапной смерти младенцев, а вдруг и твой – просто перестанет дышать? Когда твой ребёнок впервые сам – один – пойдет в школу – ты идешь незаметно следом, чтобы проверить, правильно ли он переходит дорогу, не собьёт ли его машина. А когда он впервые уедет ночевать к друзьям – ты не будешь находить себе места, представляя, как твоему ребёнку кто-то сейчас предлагает бухло или наркоту. Или представляя что-то еще хуже, если у тебя дочь. Страх за свою жизнь – как дым, который возникает редко и ненадолго. Страх потерять ребёнка – как туман, в котором ты находишься постоянно.