Все молчат, шуршат сандалиями. Все недолюбливают Амфинома. Он не просто считается главой всех женихов, прибывших сюда из далекой сказочной страны «не Итаки», но и вдобавок неприятно дружелюбен и честен. Когда его спросили, что он будет делать, став царем, юноша тут же ответил: «Постараюсь прекратить тот горький разлад, что разделил добрых людей западных островов» – и, ко всеобщему изумлению, кажется, действительно имеет это в виду. Конечно, это выставило бы его идиотом, причем не меньшим, чем Эвримах, да вот только Амфином к тому же однажды при помощи мясницкого ножа и отломанной ножки стола уходил насмерть троих, пытавшихся отобрать у женщины на рынке козу. Такие душевные и физические качества не очень нравятся старейшинам архипелага.
– Я согласен. – Эгиптий встает первым. Решение принято. Эвпейт вторым дает понять, что согласен, пусть даже только ради того, чтобы обогнать в этом Полибия.
– Каждый приводит по десять копейщиков, в бой поведем их совместно. Никто не будет спорить с тем, что, собравшись вместе, мы вчетвером говорим за всю Итаку. Не только за сына Одиссея.
Под стенами Трои ахейцы шли за Агамемноном, а мирмидоняне – только за Ахиллесом. Вот здорово вышло, да?
Пейсенор ухитряется не вздохнуть. Все и так идет плохо, но другого способа он не видит. Так что он встает, смотрит в глаза мужчин, которые хотят, чтобы их сыновья заняли трон, и таким образом возникает очень глупый союз.
Глава 10
Встает луна. Меньше чем через две недели она полностью скроет свой лик. А еще через тринадцать дней снова будет полной, и тогда любой, даже без помощи мощной и мудрой богини, скажет – безо всяких сомнений, – что да, конечно же, в эту ночь морские разбойники явятся снова. Их мелкий набег не потревожит мрачной задумчивости Ареса; блеснувшая сталь не отвлечет Афину от созерцания спящего на Огигии Одиссея. Но для острова Итака эта ночь станет кровавой.
А пока в большом зале дворца идет пир, как и должно быть. Кругом сидят женихи, на поясах у них нет мечей, но в улыбках – лезвия. Давным-давно в доме Пенелопы установили закон, предписывающий тем, кто садится за ее стол, быть невооруженными; ее возмущает, что правила приличия настолько истрепаны, что про это нужно объявлять особо.
В своих покоях, вдалеке от музыки и мужских криков, Пенелопа держит в руке перстень, которого не должно быть на этом острове, смотрит на морской горизонт, и ей кажется, что под густым светом убывающей луны она видит паруса.
– Пейсенор соберет свое ополчение, – говорит Эос, выкладывая на кровати чистый хитон. – Он уверен.
– Мальчишки с копьями, – отвечает Пенелопа, – ведомые мужчинами, желающими только одного: защитить свой урожай, пока горит поле соседа.
– А что говорит добрая мать Семела?
– Она считает, что мы не готовы. Однако женихи заждались; сойдем же вниз.
Эос неглубоко кланяется, кивает. Пенелопа сжимает пальцами матовый перстень: он стал теплый, как ее ладонь, и оттягивает ей руку.
Внизу, в пиршественном зале, плечом к плечу пируют мужчины, воздух теплый от их дыхания, слышен хруст разгрызаемых костей и скрежет зубов. Две служанки устанавливают в углу ткацкий станок Пенелопы, чтобы женихи могли наблюдать за тем, как она работает. Она ткет саван для своего свекра Лаэрта. Когда он будет закончен, она выйдет замуж – так она сказала.
Эта политическая уловка осложняется двумя обстоятельствами. Во-первых, Лаэрт жив-здоров на своем хуторе со своими свиньями и совсем не веселится от мысли, что его ожидаемая и неизбежная кончина стала на острове предметом стольких пересудов. Во-вторых, если что и стало понятно за многие-многие месяцы, пока Пенелопа пытается соткать довольно простой кусок ткани, так это то, что она невероятно неумелая ткачиха.
Кенамон из Мемфиса сидит немного поодаль от других женихов, а служанки приносят вино, мясо, фасоль, горох, бобы, рыбу, другую рыбу и хлеб, чтобы макать его в подливку в ярко-красных потрескавшихся мисках. Кенамону еще не позволили влиться ни в одну из ватаг влюбленных мужчин. Местные, с Итаки, с подозрением относятся к чужеземцам, явившимся из-за моря, чтобы воцариться в их священной вотчине. Те, кто прибыл из более далеких мест, – женихи из Колхиды и Пилоса, Спарты и Аргоса – может быть, и с большей охотой возьмут египтянина к себе, вот только дадут ему повариться в собственном соку достаточно долго, чтобы он понял: в кровавой гонке к трону ему ничего не светит и его просто терпят за то, что он странноватый и безвредный.
Один из дворцовых псов – серый, лохматый, дряхлый, с пожелтевшими глазами, – который когда-то умел охотиться, а теперь лишь поводит носом вслед исчезающим хвостам проворных крыс, подбредает к Кенамону и тычется мордой ему в ногу. Женихи не очень жалуют псину, но свинопас Эвмей все еще готов погладить ее по пузу, да и Телемах ее любит (когда не витает в облаках); сын Одиссея, видя, как пес трется около жениха, подходит к нему.
– Аргосу ты нравишься, друг. – Телемах всех в зале называет «друг». Произносить имена женихов он не может, потому что его тянет блевать от отвращения и стыда, и он долго придумывал слово, которое сам сможет произносить с ядом, а другие услышат с цветами.
Кенамон чешет пса за длинным обвислым ухом.
– И он мне нравится. – И снова краткое молчание там, где должно было быть имя. Сначала хозяин, потом гость – вот так обстоят дела.
– Телемах, – неохотно признается сын.
– А! Сын Одиссея!
Еще одна вещь, которой Телемах научился, – это превращать болезненный оскал в улыбку. Ведь щуриться нужно в обоих случаях. Но тут происходит странное: Кенамон встает и слегка кланяется, а в его голосе слышится почти уважение:
– Какая честь познакомиться с тобой. Говорят, что слава Одиссея затмила даже славу его отца. Раз так, то остается лишь диву даваться тому, кто ты таков и чего достигнешь. Я горд, оттого что смогу говорить всем, что встречал Телемаха с Итаки.
– Ты… смеешься надо мной, господин?
– Клянусь, что нет. Прости меня, я незнаком с вашими обычаями. Если я обидел тебя, скажи мне.
Телемаха обижает все и вся. Такая уж у него привычка. Однако этот чужестранец оказывается настолько чужим, что Телемах на миг обезоружен.
– Нет, – выдавливает он наконец, – не обидел. Прошу, чувствуй себя как дома. Ешь и пей, делай что пожелаешь. Ни с одним гостем не обойдутся дурно в доме моего отца, пока у меня есть в этом доме место.
Это предложение Кенамону перевести сложно. Тут есть скрытые смыслы – то, что касается отца, владения, положения и того, кто именно что с кем делает. Но он не станет сейчас разбираться: просто кивает, улыбается и поднимает свою чашу, глядя на сына Одиссея, отпивает совсем чуть-чуть – ведь ночь, похоже, будет длинная – и говорит:
– Ты оказываешь мне честь; ты оказываешь честь нам всем.
Телемах ухитряется кивнуть, вместо того чтобы надуться, и отворачивается.
Когда спускается Пенелопа, мужчины колотят кулаками по столам, создают какофонию. Когда-то это было знаком почтения, приветствием хозяйки. Теперь стало громом, нападением, издевательством, на что Пенелопа не обращает внимания, как будто это южный ветер, щекочущий нос.
Служанки несут мясо.
В доме Одиссея почти сорок женщин разного рода занятий. Некоторые родились на Итаке, дочери вдов, которые не могли прокормить своих сыновей, а потому повернулись к дочерям и сказали что-то вроде: «Меланта, это ради твоих братьев», когда пришли работорговцы. Многие – не с Итаки, и их жизнь на острове одновременно и хороша, и плоха. Да, западные острова некрасивые и жесткие, воняют рыбой, и пиры в этом дворце совсем непохожи на щегольскую роскошь дворов Агамемнона или Менелая. Однако Пенелопа не убивала своими руками мужчину, чтобы изнасиловать его жену, не похищала девочку, чтобы жениться на ней, не глумилась над трупами врагов, не била младенца головой о камни, а ее род не был замечен ни в инцесте, ни в поедании людей. В этом смысле она нечто вроде аномалии среди монархов Греции, да и среди богов Олимпа.
Некоторых служанок мы уже знаем. Смеющаяся Автоноя, которую Гагий из Дулихия попытался однажды прижать к полу на кухне, отчего в результате остался без глаза. Тихоня Эос – она ведет себя так, чтобы никому и в голову не пришло иметь на нее виды, к тому же сидит так близко к ногам Пенелопы, что даже самый дерзкий жених понимает: хозяйка будет рассержена, если что-то случится со служанкой. Но есть другие, очень много других, вот они ходят по залу.
Эвриклея, нянька, с мутным взглядом и языком змеи, маячит у двери. На самом деле здесь ее быть не должно, потому что на пиру заправляет Автоноя. В действительности у кормилицы нет вообще никаких обязанностей, она вольна идти куда хочет, но все еще торчит в дворце, приставучая, как застарелая вонь, мрачно зыркает на молодых служанок, воркует с Телемахом и, насупясь, рассказывает о том, как нынче не так, как раньше. Если бы царица Антиклея на смертном одре не попросила невестку «не оставить» Эвриклею и если бы Телемах не бросался вмиг на ее защиту, Пенелопа давно бы отправила эту согбенную старую кошелку в какой-нибудь дом на Гирии, чтобы между нею и острым языком Эвриклеи пролег широкий пролив. «У тебя волосы грязные! – рявкает кормилица на служанку или, почуяв сладкие запахи с кухни: – Что за вонь?! Кто так готовит?»
Ее чуть не сбивают с ног: это Феба пробегает мимо, неся еще вина для мужчин, проскакивает под сложенными на груди руками Эвриклеи с «ой, извини, привет, да я тут, можно, ага!». Феба маленькая и верткая, как лисичка, ее мать тоже служила во дворце Одиссея и так хорошо ограждала дочь от мира за его стенами, что той было почти пятнадцать, когда она впервые потрогала свои укромные места, и уже семнадцать, когда, хихикая, упала в объятия подмастерья кузнеца. Теперь этого мальчика нет, но во дворец Пенелопы, чтобы посвататься к царице, приезжает много молодых людей, и у Фебы богатый выбор покровителей с красивыми улыбками и хорошими зубами.