Во сне Приена бежит, бежит к Пентесилее, бежит помочь своей царице. Хоть эта владычица востока и была несравненной женщиной, рожденной в краях, где бродят волк и медведь, ее тоже заразила болезнь поэтов, потому что перед этой единственной битвой против Ахиллеса она провозгласила: «Я буду сражаться с ним одна». Очевидное безумие. Вздорный отказ от собственных воинских традиций – ведь начиная с того самого дня, когда они впервые все вместе пили молоко кобылицы под серебряным небом, они были сестрами и стаей. И все же она сказала: «Мое имя будут воспевать как имя убийцы Ахиллеса». И, таким образом, от рук поэтов не меньше, чем от меча Ахиллеса, она погибла.
Приене снятся лошади, скачущие по равнине, и комары над рекой, и что, когда она дышала, рана на спине открывалась и закрывалась, словно рот выброшенной на берег рыбы, и тогда она просыпается и дотягивается до своих ножей, а они всегда близко, и, обнаружив их под рукой и утешившись, снова падает на ложе, и спит, и видит сны.
Была ночь под стенами Трои, когда Афина вошла в сны Одиссея и проговорила (я просто пересказываю): «Ух ты, какая хорошая лошадь».
Была ночь в Спарте, когда Афродита опустила пальцы в чашу Париса, окрасила его губы красным и пробормотала: «Какая у его жены милая попка, правда?»
Я нечасто вхожу в сны смертных, ибо мой муж считает, что я способна посеять в них какой-то образ себя, могу прикоснуться губами к их сонным губам, позволить себе непристойную близость под звездным небом. Даже самые лестные изображения меня во всей моей славе показывают меня слегка располневшей, с двойным подбородком – мать, которая немножко себя запустила. Никто не хочет, чтобы во мраке ночи к ним пришла толстуха Гера. Но сегодня я смотрю на Приену, спящую воительницу с востока, и вспоминаю, как выглядела ее богиня, вздымавшая руки над великою рекой, текущей к морю, как ее глаза сияли, а язык трогал приоткрытые губы, и, оглянувшись украдкой через плечо, чтобы удостовериться, что никто не подглядывает из-за летящих по небу облаков, я проникаю в сны Приены.
– Узри меня, дочь моя, – шепчу я, и мой голос как бегущая вода, волосы как танцующее пламя. – Научи моих женщин сражаться.
Приена так давно не видела во сне своих богов. Она думала, что они оставили ее, и теперь она простирает ко мне дрожащие руки и восклицает на своем родном языке: «Матерь, Матерь, Табити, Матерь!» Я не задерживаюсь, не отвечаю. Хоть мы и далеко от ее страны, но госпожа востока может разгневаться, если увидит, что кто-то перехватывает обращенные к ней молитвы – пусть даже он настолько великолепный, как и я.
– Научи моих женщин сражаться, – выдыхаю я, и ночь превращается в день.
Глава 18
На второй день траура мальчики Итаки собираются на занятие.
Да, повсюду слышится вой, и в память об Агамемноне на алтарях воздаются обильные возлияния. Да, в залах Одиссеева дворца сегодня не будет пира. Но луна все еще чертит свой круг, да, чертит – она была тонкой и темной, будто тоже рыдала над тираном Агамемноном, а теперь снова толстеет, целуя море серебряными лучами, и в этот раз население западных островов с ненавистью смотрит на ее ширящуюся улыбку, потому что вместе с полной луною придут морские разбойники.
Под сенью дворцовых стен Пейсенор наставляет мальчиков, у которых не было отцов, в искусстве войны.
Это жалкое зрелище.
Не то чтобы у этих юнцов не хватало воли или дарования. Многие – особенно те, кто близок к Телемаху, – с готовностью пошли добровольцами, увидев возможность покрыть себя славой, защищая отечество. Некоторые учились мечевому бою, когда были помладше, но поскольку никто особенно не занимался их обучением, то они откладывали меч, несколько раз разрубив металлом воздух, потому что этого было достаточно, чтобы казаться доблестными; но они не изучали искусство убивать. Многие из них – выброшенные щенки, о которых ни Полибий, ни Эвпейт не будут горевать, если они погибнут. Самому младшему четырнадцать, и он едва может поднять свой щит.
– Ладно! – рычит Пейсенор. – Еще раз!
Остальные наблюдают. Четыре воеводы этого маленького отряда: Эгиптий, Пейсенор, Полибий и Эвпейт – смотрят на толпу мальчиков, едва ставших юношами, которые машут друг на друга мечами, то и дело принимают героические позы, шатаясь под весом оружия, и всячески стараются выглядеть бодрыми в этом бесполезном танце.
Ни Антиноя, ни Эвримаха среди них нет. Их отцы не станут ставить под угрозу их жизни. Амфином сказал, что поможет, но ему нет нужды заниматься. Он придет, когда его позовут, так он сказал. Так он сказал.
Еще один жених смотрит на то, как Пейсенор наставляет свои войска. Кенамон из Мемфиса ловит себя на том, что качает головой, и пытается остановиться, понимая, что, если это кто-то увидит, его сочтут очень невежливым.
За столом совета из тиса и черепахового панциря старый Медон выплевывает шелуху семян, медленно пережевывает их мягкие внутренности и наконец с полным ртом изрекает:
– Ну что, мы в заднице, как я погляжу?
Обращаясь к мудрым старцам советникам, Медон несколько более осмотрителен в выборе слов. Но когда обращается только к царице, которой, скажем прямо, есть чем заняться, он чувствует себя вправе просто говорить уже все как есть, не тратя времени на риторические украшения.
– Я бы так не сказала, – отвечает Пенелопа.
– А как еще это назвать? Клитемнестра на Итаке? Если так, то мы все плывем в дырявой лодке по Стиксу.
– Если мы найдем и отдадим ее детям – то нет.
Медон с удовольствием ругнулся бы еще раз, но даже у Пенелопиной выдержки есть свои границы, так что он просто нагло скалится и задирает брови. Пенелопа вздыхает. Она часто вздыхает в последние дни. Не стоит, пожалуй, винить кормилицу Эвриклею за то, что привила ее сыну такую привычку.
– А что еще ты хочешь, чтобы я сделала? Если Орест ее не найдет, его положение в Микенах станет весьма шатким. Его место займет дядя. Можешь себе представить Менелая царем и Спарты, и Микен? Тирана, рядом с которым его брат – сияющий образец умеренности? А если он решит, что именно мы укрываем преступную царицу, то лучшего предлога для вторжения и не придумать. Менелай всегда с жадностью смотрел на западные гавани. Нет, нам придется либо отыскать Клитемнестру, либо найти какой-то способ доказать Электре, что ее больше здесь нет.
– Оресту?
– Что?
– Ты сказала: доказать Электре. Хотела сказать: Оресту?
– Да-да, конечно, – досадливо отмахивается царица.
Медон втягивает воздух долго и медленно, так, что под его подтянутой вверх губой становятся видны редкие кривые зубы, пожелтевшие от меда.
– Что? – рявкает она. – Говори.
– Почему Итака? Если Клитемнестра и правда здесь, то почему? Она могла убежать на юг, на Крит, или на север, к варварам. Почему на Итаку?
– Ты считаешь, она пришла ко мне за помощью?
Медон пожимает плечами. Кто-нибудь так подумает. Наверняка уже подумал. Почему бы ему не исполнить свой долг мудреца и тоже не подумать так же, просто чтобы не отставать от событий?
Вздох Пенелопы почти переходит в рычание.
– Кровь у нас, может, и общая, но нет никаких родственных чувств, не говоря уже о дружбе. Знаешь, что она сказала, когда Одиссей взял меня в жены? «Уточка Пенелопа наконец-то входит в воду с сыном гуся».
– Но ты царица.
– Да что ты? Слава Гере, а я и не заметила.
– Две греческие царицы, обе потеряли мужей…
– Но никто не рвался получить руку Клитемнестры, пока ее мужа не было дома, вот странно, правда?
– Может, потому, что ее рука была засунута по локоть в задницу поэта?
– Какая мерзость.
Медон снова пожимает плечами. Он просто пытается думать как обыватель, чтобы быть полезным.
– Все это знали. Агамемнон, наверное, был единственный, кто не знал. Представляешь, как он удивился, когда выяснил это?
– А представляешь, как удивилась Клитемнестра, когда он вернулся? Она столько лет управляла страной: сначала десять лет отсылала припасы для его бесконечной осады, потом еще семь, пока его скучающие, обозленные воины медленно двигались домой, помаленьку промышляя грабежом, а он сам совершал набеги в южных морях. И вдруг в один прекрасный день он возникает на пороге и кричит: «Дорогая, я дома, вот мои сокровища, а вот мои наложницы, найди-ка им комнату».
Клитемнестра, убегая из дворца, перерезала горло Кассандре, царевне Трои. Кассандра не сопротивлялась. Спустя год после того, как Агамемнон затащил ее за волосы к себе в постель и лез языком ей в рот, держа за горло, она поняла, что крики ничего не изменят. Спустя два года даже он сам поверил, что ее молчание – это некий знак согласия, и придумывал истории, в которых она была счастлива, что принадлежит ему. Когда, спустя семь лет, Клитемнестра убила ее, Кассандра бросила говорить вовсе, зная, что никто не поверит ей и всем будет наплевать. Так умерла пророчица Трои, игрушка богов и людей.
– Если закрыть гавани, будет худо, – размышляет Медон в мрачной многозначительной тишине. – Мы ведь торговцы и больше никто.
– Ты уже отправил вести на север?
– Гонец отплывает с вечерним приливом.
– Может, ему стоит сначала заехать на Закинф?
– Зачем? – Медон впивается ей в глаза подозрительным взглядом. – Ветер сейчас не попутный, это только затянет его поездку.
– Но с Закинфа постоянно уходят корабли в западные колонии, к тому же, если бы она была на севере, разве мы не узнали бы?
Медон суживает глаза, словно жмурится от злого солнца. Мгновение он гадает, кому верить: девочке, которую знал, или царице, которая стоит перед ним. Он выбирает. Он раскаивается.
– Хорошо. Пусть сначала отправится на юг. Может быть, нам повезет. Возможно, Клитемнестра вовсе не на Итаке, – выдыхает он, и по его голосу понятно, что он не верит в это ни на грош.
Пенелопа научилась прятать лицо от взгляда мужчин, но Медон хорошо изучил ее молчание, поэтому поднимает голову и резко спрашивает:
– Что? Что такое?