Пряжа Пенелопы — страница 22 из 64

– Я нашла перстень. В Фенере.

– Что ты делала в Фенере?

– Работала царицей! Любой царь отправился бы туда и сказал героическую речь про отмщение, кровь и всякое такое. Мне нужно делать так. Мне нужно… Там под скалами был труп, человек по имени Гиллас, контрабандист. Ты веришь в то, что это иллирийцы грабят наши берега?

– Нет. А ты?

Пенелопа поджимает губы, склонив голову набок и оценивая этого человека, которого она знает почти всю свою взрослую жизнь и которому она все же не может доверять, пока не доиграна эта игра, точно так же как никогда не сможет доверять никакому мужчине.

– Нет, я думаю, это греки, переодетые в варваров. Наверное, кто-то из женихов платит им, пытаясь вынудить меня к браку. Выходи замуж – или будь проклята. Храбрый ход. Безрассудный, но храбрый.

В ее словах даже нечто вроде восхищения. Гектор тоже восхищался Ахиллесом до самого конца.

– А ты знаешь который?

– У меня есть подозрения. Но, кто бы ни были эти разбойники и кем бы ни были подосланы, им нужны рабы, а не трупы. Этот Гиллас – ему не пробили мечом сердце, не вспороли грудь. Была одна ножевая рана вот тут. – Она прикасается к верхней части горла, там, где к шее примыкает челюсть, такое странное место для прикосновения, она даже удивленно вздрагивает. – Маленькое лезвие, нечто вроде…

…Того, что могла бы прятать на теле царица; та, которая боится, что ее обесчестят, и не уверена, что эринии ответят, если она будет взывать к ним. Говорить такое вслух неразумно, даже перед таким достойным человеком, как Медон.

– Хотела бы я знать, как близко надо подойти, чтобы убить человека таким образом? – Она поднимается, оценивая расстояние между собой и Медоном. Старый советник отступает на шаг, даже не осознавая этого. – Либо ты издали видишь, что тебя идут убивать, но тебе некуда бежать, ты прижат к стенке, бессильный и замерший, как заяц перед волком… либо убийца так близко, что ты даже не видишь ножа и ничего не подозреваешь до того самого мига, как оказывается, что железка в горле мешает тебе дышать.

– Я понятия не имел, что ты так много знаешь о смерти, – бормочет Медон, и на миг он ошарашен, поняв, что девочка-царица при дворе Одиссея становилась взрослой женщиной под влиянием неких сил, которые он не до конца понимает.

– Я очень мало знаю об убийствах, – отвечает она, пожав плечами. – Это дело мужчин. Но ведь именно женщины обряжают трупы убитых и причитают над ними, правда?

Жена Медона умерла, когда у нее в груди образовалась черная опухоль. Пока была жива, она не позволяла ему отвести в сторону ткань, которая стягивала этот скорбный сгусток боли, а когда умерла, женщины унесли ее на кладбище. Медон облизывает губы, отводит внутренний взор.

– Ты говорила про перстень.

– Ах да. Он был спрятан у Гилласа. Золотой, с царской печатью. Печатью Агамемнона.

– У контрабандиста?

– У мертвого контрабандиста. Это меня больше всего беспокоит. Живой контрабандист, вероятно, получил этот увесистый перстень в уплату за свои услуги, то есть, надо надеяться, за то, чтобы увезти мою двоюродную сестру как можно дальше от Итаки. А вот мертвый контрабандист, у которого все еще при себе очень узнаваемый перстень, который он не успел переплавить… Значит, он не успел предоставить свои услуги.

– Ты думаешь, перстень дала ему Клитемнестра?

– Думаю, да, чтобы оплатить перевозку. Но если он погиб и погиб на Итаке, то встает вопрос, состоялась ли эта перевозка.

Они погружаются в тревожное молчание, размышляя над этим. Наконец, глядя куда-то в пространство или скорее в собственные дурные мысли Медон бурчит:

– Это ополчение – дурацкая затея.

– Согласна.

– Ты знаешь, что у него всего сорок мальчишек? Эгиптий попытается выставить дозоры, Полибий захочет защитить гавани, Эвпейт прикажет им охранять житницы… К тому времени, когда они узнают о набеге и соберутся вместе, либо будет уже поздно, либо их окажется недостаточно.

– Я знаю. – Голос тихий, как крыло бабочки, невесомый, как паутинка, а Пенелопа смотрит в будущее, и как же она устала в него смотреть. – Я всю надежду полагаю на то, что наши воеводы настолько плохо справятся с делом, что мой сын останется жив.

– Ты ведь знаешь, что с ним все будет хорошо. Он сын…

– Если ты сейчас скажешь, что он сын Одиссея, так, будто это какой-то священный оберег, я закричу, – предупреждает она голосом, звонким, как пустой барабан. – Я буду выть, выдирать себе волосы, все как положено. Клянусь Герой, я так и сделаю.

Детка, шепчу я, я рядом, я помогу. Как часто, когда мой муж возвращался, вдоволь наразвлекавшись, я проливала бурные водопады слез, разрывала на себе одежды, бросалась на землю и клялась, что умру, царапала себе лицо, до крови раздирала свою небесную кожу и колотила его кулаками в грудь. Надолго это не изменит его поведения, но, по крайней мере, мне удается поставить его в неудобное положение, сделать ему неприятно на одну тысячную тысячной доли того, как он унижает, уничижает, обесчещивает и обесчеловечивает меня. Так что ты давай вой. А я принесу оливки.

Возможно, Медон слышит в воздухе эхо моего голоса или от моего дыхания по его коже побежали мурашки, потому что ему хватает совести отвести глаза и помолчать немного, прежде чем спросить:

– Что будешь делать?

– С чем? – вздыхает она. – С налетами? С сестрой? С Электрой и Орестом? Со своим сыном?

– Со всем этим. Я тут думал… со всем этим.

– Медон…

– Восемь лет прошло, как Троя пала. Я знаю, что это будет катастрофа, понимаю, но, если ты выйдешь замуж за одного из них… это катастрофа меньшая, чем то, что произойдет в ином случае.

– Так, небольшая междоусобная войнушка? Незначительная кровавая банька сейчас, зато потом не произойдет нечто более ужасное?

– Ну, если честно, то да. Скажем, ты выйдешь за Антиноя: да, придется воевать с Эвримахом, но, по крайней мере, житницы будут в безопасности, и, когда он сядет на трон…

– А что, если победит Эвримах?

– Ну ладно, за Андремона. Царем он будет ужасным, но, во всяком случае, у него есть военный опыт и связи, и это позволит тебе…

– Амфином не потерпит Андремона на троне, и он достаточно умен, чтобы иметь союзников на Кефалонии…

– Пенелопа! – он повышает голос. Он этого не делал с того далекого дня, когда ей было восемнадцать и она швырнула горшком в Эвриклею за то, что та утащила Телемаха из колыбели. «Кто у нас тут маленький герой? Вот он, наш маленький герой, утютюшеньки», – ворковала нянька, а сын Пенелопы хватал ее за палец с силой, не вполне достойной Геракла. – Моя царица, – поправляется он, – война все равно будет. Ты не можешь ее предотвратить. Выбери кого-то сейчас, пока Орест на острове; используй это время с пользой для себя. Ты просто оттягиваешь неизбежное.

– Я делаю не это.

– Пенелопа, моя царица…

– Не это. Медон, поверь: я не это делаю. Я не оттягиваю неизбежное. Я знаю, что мне придется снова выйти замуж. Знаю.

– Ты ждешь мужа.

– Что? Нет. В смысле… Ну да, это тоже влияет на меня.

– Ты все еще его любишь?

Пенелопа хорошо научилась прятать лицо от мужских взглядов, но иногда даже она бывает ошарашена.

– Что?

– Я имею в виду, учитывая твои слезы, горе…

– Очень полезные, очень удобные слезы и горе.

– Так ты не… – пытается произнести он, выталкивая слова изо рта будто зараженный нарыв.

– Мы поженились, когда мне было шестнадцать. Он был мил, все было мило, я была очень рада, что это он, а не… почти кто угодно другой. Я помню, как оглядывала двор своего отца и мужчин Греции и думала: «Ну что ж, слава Гере, все могло быть гораздо хуже». Это любовь?

Пенелопа, девушка, которая еще не стала женщиной, лежала в объятиях мужа под звездным небом и чувствовала… так много всего. Она была юной, начинала познавать свое тело, саму себя, ту, кем хотела стать, и она так хотела любить. Она прижалась носом к его груди, и он крепко обнял ее, у нее мерзли руки, а лицо нагрелось от тепла его тела, и она подумала: «Может быть, это любовь?» – и ее мысли были полны грез о том, что это может значить.

Поэты редко говорят о любви за пределами мига восторга или предательства. Геракл, убивший жену и ребенка в лихорадочном сне. В его безумии винят меня, но я лишь дергаю за струны мужских сердец, я их не создаю. Великолепная Медея, осмеянная и осмеивающая; Аталанта, поклявшаяся сохранять девственность, чтобы у нее не отняли ее силу; Ариадна, которую швыряли друг другу, как тряпичную куклу, боги и люди. Поэты не поют песен о мирной, тихой жизни, о мужчине и женщине, безмятежно стареющих вместе.

«Можно ли любить, – думала Пенелопа в том первом своем и последнем путешествии на Итаку, – не будучи героем?»

И все же она вспомнила, как Менелай взял Елену под подбородок, посмотрел ей в глаза и сказал: «Ты моя», и как ее двоюродная сестра неискренне улыбнулась и превратила это все в игру, и как она боялась. И как потом, после того как Менелай с хрюканьем вторгся в нее, лапая ее тело, Елена сказала: «Хорошо принадлежать мужчине. Хорошо знать, что мне не о чем беспокоиться». Может быть, Елена думала, что если скажет это вслух, то и сама поверит, – но, очевидно, она не вполне убедила себя к тому дню, когда на горизонте показался Парис.

Шестнадцатилетняя Пенелопа покинула дворец своего отца, чтобы выйти замуж за человека, которого знала три недели, и она стояла на носу корабля, направлявшегося на Итаку, и закрыла глаза, и повторяла: «Я буду любить, я буду любить, я буду любить». Она найдет свое место, будет довольна и назовет это любовью. Любовь – это больше, чем то, на что может рассчитывать царица, но самое меньшее, что может сделать женщина.

А теперь ей приходит в голову – не первый раз, – что горюющей одинокой женщиной она была гораздо дольше, чем счастливой замужней женой, делящей ложе с супругом. Что она гораздо чаще хмурилась и натягивала на лицо приличествующую ей глубочайшую скорбь при упоминании о нем, чем улыбалась ему. Что она произносит его имя лишь для какой-то политической игры, а не потому, что слышит его шаги и хочет окликнуть мужа.