Пряжа Пенелопы — страница 23 из 64

«Я буду любить, я буду любить, я буду любить», – шепчет Пенелопа дневным теням.

Однажды, вероятно, она будет любить снова – пусть даже пока не знает кого.

– Если это не любовь, то чего ты ждешь, можно спросить? – это Медон. Он когда-то любил свою жену, но такому мужчине, как он, не пристало говорить о любви.

– Что?

– Если ты не ждешь возвращения Одиссея и если знаешь, что должна выйти замуж, то зачем ждать? Все равно будет война. Что даст ожидание?

– «Все равно будет война». Мне не нравятся неизбежности.

– Думаешь, есть способ ее предотвратить?

Губы Пенелопы становятся тоньше, и миг она размышляет, не рассказать ли ему о воительнице с востока, о женщине с ножами в руках и во взгляде. Но не рассказывает. Если Медон не говорит о любви, то и Пенелопе не стоит говорить о войне.

– Может, и нет. Но я обязана попытаться ради своего народа, ради наследия мужа.

– Как долго ты будешь пытаться? Сколько времени ты будешь ткать саван Лаэрта?

– Так долго, как смогу.

– Извини меня за прямоту, но выглядит это все не как то, что ты делаешь ради Итаки. Похоже, ты делаешь это ради себя самой.

– Ради… себя? – в ее голосе подавляемая ярость, она словно хлестнула словами ему по щеке. – Ты полагаешь, я позволяю сотне мужчин пускать слюни над своим телом и над своей землей каждый вечер – ради себя? Думаешь, я выношу их бесконечную клевету, их непрестанные разговоры, оскорбления, унижаюсь каждый день – ради себя? Я делаю это для своего народа и для своего сына!

Пенелопа прикрывает рот рукой, боясь, что ее громкий голос привлек внимание чутких ушей в галереях дворца. Они с Медоном несколько мгновений стоят беззвучно, прислушиваясь к легкому топоту торопливых ног и еле слышному смеху за полуприкрытой дверью. Ничего. Только чайки дерутся над подтухшей рыбиной; только кости булькают в котле на кухне.

Наконец Медон произносит:

– Ты не сможешь вечно защищать Телемаха.

Она горбится.

– Знаю.

– Ему придется самому пробивать себе дорогу.

– Если бы он делал все, чего хочет, то, как только ему исполнилось шестнадцать, собрал бы вокруг себя всех верных слуг моего мужа, кого смог, и потребовал бы Итаку себе. Можешь себе это представить? Мальчишка на троне, не прошедший ни одной битвы; нас бы захватили через неделю.

– Орест ненамного старше, а станет царем в Микенах.

– Да? А почему до сих пор не царь? Ах да, вспомнила: ему же сначала надо убить свою мать, доказать, что у него есть мужество, чтобы править. Убить свою мать, чтобы доказать свой царский авторитет! Не хотела бы я, чтобы Телемах принял эту идею близко к сердцу.

– Он бы никогда… Неужели ты думаешь, что он смог бы?!

– Что бы ты сделал, если бы я завела любовника?

– Немедленно ушел бы с должности и уехал бы подальше отсюда.

– Почему?

Медон не отвечает, и она улыбается, кивает. Кажется, вот-вот заплачет. Она не помнит, когда плакала в последний раз не для того, чтобы что-то кому-то доказать, а потому, что ей просто хотелось поплакать.

– В тот же миг, как заведу любовника, я буду опозорена как жена Одиссея. Женитьба на мне перестанет быть способом занять трон, притязания женихов будут уничтожены моей нечестивостью, и я стану для Телемаха только обузой. В лучшем случае ему придется отправить меня в какой-нибудь далекий храм, чтобы я там каялась и посыпала голову пеплом. В худшем – чтобы все знали, что он не сын своей матери, ему придется сделать то же, что и Оресту: доказать, что он мужчина, сын своего отца, достойный того, чтобы защищать честь и трон Одиссея.

– Он не стал бы.

– Не стал бы? А я вот иногда задаюсь этим вопросом. Я ведь не всегда была… Когда любишь ребенка, иногда бывает сложно его защитить.

Медон некоторое время молчит, потом складывает руки на груди, заранее защищаясь от того, что последует.

– Ладно, – говорит он решительно, – выходи за Амфинома. Он не хуже остальных готов к войне, будет сносно относиться к тебе и, вероятно, не станет сразу убивать Телемаха. Уговори его в обмен на твою руку отправить сына в изгнание – назови это походом! Пусть Амфином пошлет Телемаха в очень героический поход с какой-нибудь доблестной целью: за щитом Ахиллеса или хвостом сфинкса, чем-нибудь этаким, – а вы пока выиграете войну и приведете все в порядок; и, когда Телемах вернется, он либо будет достаточно силен, чтобы убить Амфинома и потребовать себе свое – и тебя ему не придется убивать, ты ведь была в честном браке, а мужественность свою он уже доказал своим походом, – либо достаточно повзрослеет, чтобы успокоиться и не создавать сложностей. В любом случае все выиграют.

– Или мой сын погибнет в бессмысленном походе.

– Или твой сын погибнет в бессмысленном походе, – соглашается Медон, отрывисто кивнув. – Но с гораздо меньшей вероятностью, чем оставаясь на Итаке, где Антиной или Андремон перережут ему горло во сне. Что скажешь? Ты, Амфином, все золото Итаки и все копья, которые ты сможешь собрать, у алтаря, послезавтра?

Медон так близок к завершению этой сделки – можно подумать, он торгуется за рыбу на рынке, – что чуть было не плюет себе на ладонь и не протягивает ее Пенелопе. Она мгновение смотрит на этого торгаша, не зная, что и думать по поводу его решительно сдвинутых бровей и выпирающего подбородка, и наконец начинает смеяться. Она смеется, и через мгновение он тоже начинает смеяться, и смех не разрешает никаких сложностей, и они не могут вспомнить, когда в последний раз смеялись вместе, да и порознь тоже, и некоторое время я смеюсь вместе с ними – ибо где мне еще находить веселье, как не в чужих жизнях?

Когда смех стихает, они, икая, сидят некоторое время молча, и наконец Медон прокашливается и говорит:

– Ну и что теперь?

– Я не могу запретить Пейсенору обучать свое ополчение, а цена за то, чтобы разбойники перестали нападать, мне определенно не по карману. Я кое-что придумала взамен, но это довольно… – Она тянет звук, машет рукой в воздухе, ища слово.

– Богопротивно? – спрашивает Медон. – Неосмотрительно?

– И то и другое понемножку, да. Что же до Клитемнестры… Нам надо ее найти. У меня есть идея, где стоит поискать.

– Присутствие Ореста может оказаться для тебя полезным. Никто не начнет войну, пока дети Агамемнона пребывают на твоем острове.

– Может быть. Но каждый час, что отделяет Ореста от воцарения в Микенах, – это час, в который его дядя может решить, что пришла его очередь. Может, моему сыну стоит присутствовать на венчании Ореста на царство? Тогда он на несколько месяцев уехал бы с Итаки, и ему может пойти это на пользу…

– Это безопаснее, чем поход, и он как следует познакомится с двоюродным братом…

– Именно. А может, его укачает на корабле и он сочтет это достаточным приключением.

– Я всегда восхищался тем, какие высокие цели ты готова ставить своему сыну.

Пенелопа открывает рот, чтобы отрезать, ответить что-нибудь грубое, выдать какой-нибудь звук из тех, за которые в детстве ее били, но тут стук в дверь заставляет ее подавиться вдохом.

Дверь осторожно приоткрывает Автоноя, просачивается внутрь, шепчет на ухо Пенелопе.

– Ага, – бормочет Пенелопа, – понятно. Прости, Медон. Меня охватила женская слабость, и мне нужно уйти к себе.

– Я всегда восхищался безупречной своевременностью твоих женских слабостей.

– Рада, что кто-то это оценил.

Он слегка кланяется, снова улыбаясь ей: на миг ей становится хорошо, и она удивляется непривычности этого чувства. Потом дверь закрывается, выпуская ее в узкую галерею; взгляд налево, взгляд направо, высматривающий наблюдающие исподтишка глаза, а потом следом за Автоноей почти бегом – быстрее царица двигаться не смеет – поднимается наверх.

– Она вошла в ворота? Ее видели? – шепчет она.

– Нет, влезла в окно.

– В мое окно?!

– Да.

– Отличная у меня охрана.

– Я послала за Семелой и Уранией.

– Хорошо, тогда…

Автоноя открывает дверь опочивальни. Приена сидит в любимом кресле Пенелопы, в ее опочивальне, ее святая святых, с таким видом, будто бы выросла там вместе с оливковым деревом. Уголки ее губ смотрят вниз, голова опущена, руки висят, будто она вся скользит вниз, вниз, вниз, словно глина после дождя по склону холма, слишком уставшая, чтобы держаться прямо. Она не встает, когда входит Пенелопа, не отдает почестей иноземной царице. Вместо этого чуть приподнимает голову, ждет, пока выйдет Автоноя, а потом буркает:

– Ты заплатишь мне очень, очень хорошо. Говорят, у тебя в пещерах спрятано золото.

Пенелопа медлит – складывает руки на животе, выпрямляется. Каждый раз, торгуясь за зерно, она понимает, что ее самое полезное качество – это готовность не торопиться, спрятать отчаянную потребность за медлительностью, иногда похожей на сонливость.

– Нам придется обсудить более подробно, что такое «очень хорошо», – говорит она. – Я правильно понимаю, что в целом мое предложение ты принимаешь?

Приена поднимается, распрямляя по конечности зараз. Андремон, вероятно, распознал бы повадку воина в этой женщине, которая не хочет тратить хоть на каплю больше энергии, чем необходимо, пока не настало время убивать. Приена тоже кое-что узнала бы в Андремоне и оскалилась бы.

– Никаких тяжелых копий, как у мужчин. Никаких бронзовых доспехов. Будем пользоваться луками, стрелами, ловушками, двойными лезвиями, огнем.

– Я согласна.

– Никто не будет оспаривать мои приказы. Даже ты. Никто. Что я говорю, то все и делают. Так?

– Если то, что ты говоришь, будет направлено на защиту моих островов, то да. Твой авторитет будет непререкаем. Но если ты начнешь подстрекать к мятежу или попытаешься обратить против меня мой народ, то знай: я пробыла царицей Итаки гораздо дольше, чем женой Одиссея. Мои женщины ценят меня, и я узнаю об измене.

Приена улыбается оскалом волка.

– Есть еще одно, – задумчиво говорит Пенелопа немного отстраненно: так, бывало, ее отец выносил приговор невинному человеку. – Если разнесется весть о нашем… предприятии и выяснится, кто на самом деле защищает Итаку, мое царство станет целью для каждого наемника в Греции. Мы не такие, как твой народ. Наши мужчины не верят в то, что женщины умеют сражаться. Крайне важно соблюдать тайну. Понимаешь?