Пенелопа ерзает на своем сиденье, наклоняется вперед, сплетая пальцы, откидывается: на мгновение забывает, как быть царицей. Эос проводит пальцами по распутанным прядям Клитемнестры. Я играю с кончиками ее волос, глажу царицу Микен по спине, шепчу: «Я здесь». Смотрю мрачно на Пенелопу, добавляю чуть громче – но не так громко, чтобы мое присутствие в комнате уничтожило смертных: «Я здесь». Пенелопа, может, и царица и находится под моим покровительством, но Клитемнестра – единственная дочь Спарты, которая осмелилась воссесть на трон своего мужа.
– Зачем ты явилась на Итаку, сестра? – спрашивает Пенелопа.
– Не ради тебя, уточка, – отрезает Клитемнестра. – У меня не было выбора. Твои несчастные островки, чтоб их Посейдон потопил, встали у меня на пути.
– Ты не хотела обратиться ко мне за помощью?
– Даже не думала.
– Почему?
Она фыркает. Это неприятный звук, но Клитемнестра никогда и не стремилась угождать никому, кроме себя. Это тоже очень нравилось Агамемнону, пока не разонравилось.
– Потому что я все про тебя знаю, уточка, как ты киснешь и ждешь своего Одиссея. Ой я бедняжка, ой моя бедная жизнь, что скажут мужчины? Ты не царица. Ты просто какая-то вдова, нужная лишь для того, чтобы узаконивать своей неискренней улыбкой решения, которые принимают мужчины дома Одиссея. Ты слишком бесхребетная, чтобы мне помочь.
Пенелопа вздыхает, качает головой.
– Ты видишь здесь мужчин?
Клитемнестра смотрит на тех, кто ее пленил, и, кажется, наконец замечает, что вокруг нее одни женщины. Что-то пробегает по ее лицу – может быть, даже сомнение, – но она тут же прячет это, взмахом руки отгоняет Эос, ровнее садится в кресле.
– Насколько вижу, на Итаке водится только два типа мужчин: забившиеся по углам старики и мальчишки, стоящие в очереди, чтобы залезть в твою постель.
– Это очень точное описание мужчин Итаки, – признает Пенелопа. – Ты все это видишь так ясно, и я удивлена, что не понимаешь, что из этого следует. Электра приказала закрыть все гавани. Я могла бы дать тебе свою лодку, но она довезет тебя только до Кефалонии, где уже ждут микенцы, а за твою голову назначена большая награда. Они поймают тебя и убьют. Твой сын прольет твою кровь на моей земле. Так что ты останешься здесь, в гостях у Семелы и у меня, пока я не сделаю так, чтобы твои дети отплыли отсюда.
– Отплыли? Как ты это сделаешь?
– Конечно же, бессильно ожидая, пока что-либо сделает какой-нибудь старик. Это ведь все, на что я гожусь, правда?
Клитемнестра родилась из той же кладки яиц, что и Елена. Ее братья сияют звездами в небесах. Ее мало чем можно удивить – и все же, вероятно, сейчас она пересматривает некоторые свои предположения. Не так уж часто ей приходится это делать.
– Электра не остановится.
– Она очень похожа на тебя.
– Она вообще на меня непохожа!
Пенелопа склоняет голову, смотрит, как микенская царица берет себя в руки, и добавляет тише:
– Эта девочка вся в отца.
«Папа – герой, а ты – просто тупая шалава!» – крикнула Электра в одиннадцать лет, а потом хлопнула дверью перед лицом матери. Клитемнестра не помнит, почему она хлопнула дверью, но предположила тогда, что это просто такой возраст, это пройдет.
«Отец – герой, а ты просто… просто… просто женщина!» – рявкнул Телемах в двенадцать лет и в бешенстве убежал от Пенелопы, которая пыталась заставить его… что-то делать. Постигать основы сельского хозяйства, например. Изучать законы. Делать что-нибудь, что пригодится царю, конечно же. Что-нибудь, не связанное с геройствованием под стенами Трои. Она тоже думала, что это такой возраст и это пройдет.
Теперь две царицы сидят в молчании и думают: есть ли предел тому, что может отдать мать? Мы, боги, хвалим тех, кто отдает все-все, больше, чем все, и больше, чем может быть достаточно. Женщину же, которая просто отдает все, что у нее есть, так, что в ней больше ничего не остается, мы обрекаем на горящие поля Тартара и просто говорим: это ради детей.
Пенелопе приходит в голову, что она не знает, нравится ли ей сын. Конечно, она его любит, и, напади на него кто с копьем, она закроет его собой без раздумий. Но нравится ли он ей? Она не уверена, что достаточно знает того мужчину, которым будет Телемах.
Клитемнестре не нравится Электра. Она увидела однажды вечером, как ее дочь заглядывает в дверь, когда Эгист был занят делом, но она не воскликнула: «Стой, стой, любовь моя, остановись». До того как появился Эгист, она понятия не имела, что это такое – когда тебя обожает мужчина, что такое самой получать наслаждение, собственный экстаз. Позже она скажет сама себе: это даже хорошо, что ее дочь все видела, потому что теперь Электра будет знать, что женщины тоже могут кричать от наслаждения в объятиях мужчины; что мужчина может быть готов подумать и об удовольствии женщины, а не только о своем. Она подумала, что Электра поймет и будет рада за мать, но, похоже, после этого вечера Электра возненавидела мать еще сильнее – даже сильнее, чем в тот день, когда они стояли у алтаря, на котором умирала Ифигения.
«Папе пришлось убить Ифигению, – заявила Электра однажды ночью, когда заканчивался пьяный пир. – Он сделал это ради греков и ради богов. Ты не должна была вмешиваться!»
Обе: и Пенелопа, и Клитемнестра – говорили детям, что их отцы – герои, когда те были маленькими и спрашивали, где папа. Это казалось правильным.
– Видимо, у меня нет выбора, кроме как положиться на твое… благоразумие, – задумчиво говорит Клитемнестра; две царицы сидят, а тусклые отблески очага вздымают за их спинами горбатые тени. – Должно быть, тебе приятно.
– Нет, не приятно. Но я буду благоразумна.
– Я видела факелы над храмом несколько ночей назад, а теперь на твоем острове женщины с мечами. Ты что, строишь заговор, уточка?
– Если у женщины нет ни золота, ни воинов, ни имени, ни чести, что еще ей остается делать?
Клитемнестра кивает. У нее были золото, воины и имя – чести, строго говоря, не было, но и первых трех позиций хватило. Теперь у нее есть лохмотья и грязь в волосах, а ее имя – да она и сама не уверена, какое у нее теперь имя.
Несколько мгновений две женщины сидят молча: Клитемнестра – прямая, как колонна в храме Зевса, Пенелопа – чуть сгорбившись, пытаясь скрыть любопытство за каменным лицом. Наконец Клитемнестра резко спрашивает:
– Выкладывай, утка: что ты на меня пялишься?
– Почему ты это сделала? – выдыхает Пенелопа. – Зачем убила Агамемнона?
Клитемнестра распахивает глаза в ярости, в отчаянии, и в сердце своем она взывает: «Эгист, Эгист!» – и чувствует его язык на изгибе своей теплой шеи. И голос ее, когда она нарушает молчание, – это не огонь, а пламенеющий лед.
– Почему я его убила? Человека, который убил мою дочь? Который убил моего сына? Который вернулся со своей войны с потаскухами и уложил их в мою постель? Убийца, чудовище Греции, он… Да вы благодарить меня должны. Вся Греция мне благодарна! Вы мне ноги целовать должны, вы должны… Почему я его убила?!
Пенелопа хмурится на миг, скорее сбитая с толку, чем обиженная словами Клитемнестры.
– Нет, – говорит она наконец негромко, – я про другое. Зачем ты убила его… так?
Клитемнестра застывает, как готовая напасть змея, потом снова сворачивается, делается меньше – женщина, не царица, и, конечно, есть что-то еще. Ибо да, да, все это правда, эта история крови и убийства, но все же Клитемнестра кланялась, улыбалась и сказала: «О мой верный муж, добро пожаловать домой!» – когда Агамемнон сошел с корабля на пристань. Она бросилась к его ногам и возгласила: «Мой герой! Мой возлюбленный! Величайший из царей!» – и перед ним сыпались лепестки, и на золотом кресле его внесли в город, а Клитемнестра напоказ – и почти без помощи припрятанной в платке луковицы – рыдала от счастья, что он возвратился.
Только потом, когда он повернулся спиной, она разрешила бровям нахмуриться, лицу – скривиться, а ярости – застучать в сердце. Потом Эгист шагнул из тени, притянул ее к себе и прошептал: «Не сейчас, любовь моя. Не сейчас. Мы должны быть осторожны. Мы должны быть мудры. Не наноси удара. Не сейчас».
Эгист, который сам был сыном царя, убитого дяди Агамемнона, имел столько же прав на микенский трон. Но он превратился в поэта, в человека, которому приходилось ублажать женщин, чтобы продвинуться в жизни, самого низкого из низких. Он держал ее – она тряслась от ярости, по коже бежали мурашки от прикосновения Агамемнона – и шептал: «Подожди, любовь моя. Подожди. Ты такая храбрая, ты такая сильная. Никто другой в Греции не сможет это сделать, а ты сможешь».
Она боялась, что Агамемнон сразу потребует ее, тут же отвернет ее лицо к стене и прижмет рукой, чтобы не смотреть на нее, пока делает свое дело. Но нет, он был слишком упоен вином и восхищением мужчин города, чтобы вспомнить о жене, и она стояла у него за спиной, и улыбалась, и говорила: «Все, что пожелаешь, любимый», и устроила его троянских рабынь во второй, самой лучшей, комнате, и задавалась вопросом, отворачивает ли он их лица тоже, когда сношается с ними, и болит ли у них после этого шея.
«Подожди, подожди», – шептал Эгист, и она ждала. Ждала, пока придет время, ждала яда или лихорадки, какой-нибудь неочевидной возможности отомстить, а потом сыграть горюющую вдову. Но затем, однажды ночью, когда она уже засыпала, Агамемнон ворвался к ней и заорал:
– Ты что творила, женщина?
Она кое-как поднялась в полусне, а он набросился на нее, ударил по лицу – она знала, что надо делать, и сразу упала на пол, она знала, что он любит бить женщин тогда, когда они стоят.
– Что за дерьмо? Ты прогнала кого-то из города? Ты прогнала моих друзей?
– Я исполняла закон. Я прогнала врагов Микен, я правила, как ты мне сказал…
Он снова ударил ее, хоть она и лежала, и вот тогда она по-настоящему испугалась.
– Ты не правишь! – заорал он, глаза ей забрызгало его слюной, лицо заливала кровь из разбитого носа. – Я здесь царь! Я царь! А ты просто… просто вещь! Ты не отдаешь приказов! Ты не прогоняешь моих друзей! Ты не говоришь с воинами, или купцами, или военачальниками, или советом, или любым другим мужчиной, пока я не позволю!