– Прекрати блямкать!
В тишине Автоноя поднимает бровь, но не отвечает. Пенелопа, опустив глаза, по-видимому полностью сосредоточенная на своей шерсти, говорит:
– Я нахожу звук музыки успокаивающим. Как жена своего мужа я, разумеется, должна присутствовать за него на совете, но дела, которые здесь обсуждаются, так важны и запутанны, что мне нужна умиротворяющая музыка, чтобы не кружилась голова от всех тех важных вещей, которые говорят мои советники. Например, вся эта история с микенцами представляется мне очень трудным вопросом. Кажется, что если мы не прикажем детям Агамемнона убраться вон с нашего острова – а это, без сомнения, кончится тем, что они вернутся и всех вас, меня и все наши семьи сожгут заживо, – то мои добрые советники вряд ли могут что-то сделать, кроме как ждать и надеяться. Но я не уверена – может быть, кто-то что-нибудь придумает.
Еще одна нота, может быть, завершение аккорда; Автоноя улыбается так, будто разрешила великую музыкальную загадку.
– Конечно, пока дело обстоит таким образом, – задумчиво говорит Пенелопа, – я бесконечно благодарна тебе за то, что ты столь благородно сносишь их унизительное поведение. Мне кажется, что весь остров должен сказать тебе – и твоему сыну – спасибо за учтивость, стойкость и терпение перед лицом мощи, которая, не будь она нашим союзником, могла бы раздавить нас ногой, как ромашку.
Где-то в разуме Полибия остались островки спокойствия, и там ему вдруг приходит в голову, что он невероятно скучает по жене. Она умерла, рожая ребенка, который тоже умер к утру; а до того, как ему хотелось кричать, яриться и протестовать против несправедливости, он мог прокричаться перед ней и после этого замолчать, таким образом не выплескивать свой гнев на людей, которые, вероятно – если на миг быть честным перед самим собой – не вполне этого заслужили.
Полибий не до конца честен перед самим собой; миг разума гаснет. Теперь там, где должна быть память о женщине, которую он любил, осталась только скорбь, а скорбь неприемлема. Горе лишает его мужественности. Он никогда не посмотрит на него, не смоет прохладным бальзамом, не назовет его, не признает, так что оно будет ввинчиваться все глубже, глубже, глубже, как корень сорняка, который без пригляда превращается в дерево в почве полибиевой души. И так гибнет дух когда-то хорошего человека.
Так что он рычит:
– Женщины и глупцы! Вы и со стадом овец не управитесь, не то что с островом! – Он разворачивается и уходит. Эвримах – за ним. Как быть мужчиной, он учился у отца и учится до сих пор. Будь его мать жива, ее опечалили бы такие уроки.
Молчание в зале совета первым нарушает Эгиптий. Он немного притих с тех пор, как сгорел хутор Лаэрта, но главная черта его характера в том, что он всегда продолжает пытаться делать дела. Счастье или катастрофа – он будет ковыряться с делами; за это его и взяли в совет.
– Почему микенцы до сих пор обыскивают наши корабли? Почему Электра все еще здесь?
Теперь очередь Пейсенора отвечать, указывать на очевидное, как обычно. Все, предчувствуя дурное, глядят на него, но он не говорит ничего, продолжая смотреть в никуда, потерявшись в собственных мыслях и позоре. Те мальчики из ополчения, кто остался жив, вернулись к занятиям. Теперь во дворе просторнее, потому что меньше людей; но Пейсенор не вернулся их учить, а Телемах не вернулся предводительствовать. Вместо этого Амфином стоит перед ними, прокашливается и говорит: «Так. Ладно. Вот. Давайте… поучимся кидать копья, что ли».
Это надо как можно скорее прекращать, что понимают и Пенелопа, и Пейсенор. Ведь так Амфином выглядит ответственным вождем, хорошим человеком, умелым воином – в общем, обладателем всех тех качеств, что пристали царю. Гораздо лучше, чтобы он снова стал пьяницей, одним из многих, никем не замеченный и не дающий повода себя замечать.
Еще несколько дней. Пенелопа даст своему сломленному военачальнику еще несколько дней.
Медон прокашливается в тишине.
– Ну, если больше никто… Ясно, что мы все думаем… Ясно, что Электра так думает.
Эгиптий ничего не говорит, и на мгновение Автоноя прерывает свою мелодию. Медон смотрит на каждого по очереди, в его глазах зажигается неверие, и он восклицает:
– Она думает, что Клитемнестра все еще здесь! Зачем еще ей было оставаться здесь, когда брат отплыл?
– Перстень, доказательство, у нее перед глазами… – начинает Эгиптий, и Медон поднимает ладони.
– Я знаю, знаю. Это кажется глупостью. Клитемнестра сбежала. Но им надо убить кого-нибудь. Орест не может быть царем в Микенах, пока не отмщен его отец.
Медон не смотрит на Пенелопу, говоря это, но глаза Эгиптия на миг обращаются на нее. Конечно, лучше всего, чтобы Орест убил Клитемнестру, но, если не получится, сгодится ли ее двоюродная сестра, если сказать, что эта двоюродная сестра помогла ей сбежать?
Пенелопа напевает мелодию, похожую на ту, что подбирает Автоноя, словно вспоминает песню, слышанную в детстве.
Потом Эгиптий говорит:
– Надо обсудить вопрос с наемниками, – и для разнообразия все присутствующие рады перемене темы. – Ясно, что нам нужны воины, чтобы защищать архипелаг. Нападение на хутор Лаэрта доказывает это.
– Кто будет им платить?
– Да перестаньте, все же знают, что Автолик подарил Одиссею сокровища, что где-то скрыто золото…
– «Скрыто золото» – и ты туда же. Неужели ты правда думаешь…
– А как еще она платит за все? Пиры, женихи? Она сказала, что оружейная пуста, но Пейсенору удалось вооружить ополчение…
– Рыба, шерсть, масло, янтарь и олово. – Голос Пенелопы все еще как бы вплетен в мелодию служанки, словно легкий ветер шелестит в комнате. – У нас очень мало что водится в избытке, но у нас много рыбы, овец, коз и оливковых деревьев. Конечно, их много по всей Греции, но мы еще и обрабатываем – не сырая шерсть, а тонкая нить, спряденная женщинами и превращенная в отличную пряжу, которую можно чуть дороже продать некоторым купцам из Пилоса. Не просто масло, а самое лучшее масло, легкое и благовонное, оно нравится многим богатым домам на Колхиде. Нить и масло качеством похуже мы продаем на внутреннем рынке, поскольку Итаку проще удовлетворить более простым продуктом, чем наших соседей на Большой земле. А что касается янтаря и олова – я по заоблачной цене продаю купцам сквашенную рыбу и пресную воду, которые нужны им для путешествия на юг, и покупаю у них за бесценок олово и янтарь, которые они привозят из северных лесов. Когда они плывут обратно, я иногда покупаю у них лен, золото, редкое дерево, специи, медь и благовония, которые приносят прекрасную прибыль, будучи отправленными в Спарту и Аргос. Таким образом я сполна пользуюсь морем и торговлей с востоком. Так я и кормлю женихов. Это действительно очень просто.
Все молчат. Поэтам не придет в голову петь об эротических желаниях женщин, но еще меньше – поверьте мне – им пришло бы в голову услаждать благородное собрание хоть одним аккордом, посвященным цене на рыбу. Конечно, все советники Одиссея знают, что торговля идет, но говорить о ней прилюдно? Исключено! Это то, что делают их доверенные рабы, в худшем случае – жены. Великие мужи Итаки очень заняты достойными поэзии предприятиями: например, проигрывают битвы и воруют чужих любовниц. На самом деле Пенелопа сейчас выбила их из колеи не меньше, чем если бы встала и заявила: «А еще примерно раз в месяц у меня идет кровь из причинного места, и я засмеялась, когда впервые увидела пипиську Одиссея».
Эгиптий, по-видимому, не в состоянии обработать в голове это мгновение, и он выпаливает:
– А как же сокровища Одиссея?
– Их больше нет, увы. Все потрачено.
– Как это возможно? – вскрикивает он. – За чем же, как не за сокровищами, приходят женихи?
Пенелопа моргает – дважды, трижды – и в первый раз, кажется, смотрит ему в глаза.
– Я ведь только что сказала. Потому что я продаю по заоблачной цене товары, купленные у торговцев из западных морей. Если люди хотят верить, что я кормлю женихов за счет какого-то дара двадцатилетней давности, врученного полубогом, умело ворующим коров, то пусть верят. Но, как мне кажется, я очень четко разъяснила, почему важно покупать дешевле и продавать дороже.
Автоноя не смеется. Она с годами научилась лучше подавлять свое веселье. Наконец Медон прокашливается.
– Может, нам надо… сделать перерыв, – говорит он задумчиво. – Я еще поспрашиваю о микенцах, и, может быть, Пейсенор… может быть, Эгиптий смогли бы разъяснить вопрос с наемниками и насколько мы не можем их себе позволить. Да? Да. Всем спасибо.
Пейсенор уходит только тогда, когда Эгиптий трогает его за руку, побуждая двигаться.
Эгиптий бросает взгляд через плечо, а Медон продолжает стоять перед Пенелопой, улыбаясь одними губами. Он ждет, чтобы закрылась дверь, а потом поворачивается к царице и спрашивает:
– Клитемнестра на Итаке?
Автоноя выпускает из рук свою музыку. Пенелопа бросает на нее взгляд, кивает ей. Автоноя бежит к выходу, выскальзывает в галерею и становится рядом с дверью, защищая ее от глаз и ушей, которые могли бы помешать. Эос и Пенелопа остаются и без всякого притворства смотрят прямо на Медона.
– Если бы она была здесь, – произносит наконец Пенелопа, – то явилась бы сюда без моей помощи.
Медон шипит в отчаянии и хватается за голову.
– Она здесь?!
– Я этого не сказала…
– Где она? Ты ее прячешь? Скажи мне, что она не во дворце!
– Я со всей ответственностью заявляю, что моей сестры нет во дворце.
– А Электра знает? Боги всемогущие, если она выяснит…
– Она явно что-то подозревает. Да, подозревает. Если бы она полностью поверила в историю с перстнем…
– Ну конечно, это твоя придумка, – стонет Медон, хватаясь за стол, как будто ему стало дурно. – Вся эта история с гонцами, Закинфом и… Ну конечно, ты это придумала. Что ты наделала?
– Я попыталась направить их на Гирию, – вздыхает она. – И оттуда, как я надеялась, домой с пустыми руками.
– Ты же знаешь, что они не уйдут с пустыми руками! Им нужна чья-то смерть!