– Ты обвиняешь меня в коварстве? – рычит Пенелопа. – Входишь в мой дом и при гостях очерняешь мою честь? Клянусь богами, будь я мужчиной, то убила бы тебя, кем бы ты ни был. Лишь моя женская скромность удерживает меня.
Электра одобряет эту речь. Телемах немного ошарашен ею. Орест если вообще ее слышал, то по его лицу этого не скажешь. А Пенелопа, хоть в голосе ее и пылает огонь, говорит медленно и тщательно. Она тоже давно приготовила свои слова: пусть не для этого именно мига – поскольку она пока не до конца понимает, что это за миг, – но для тысячи похожих, для тысячи изгибов нити, на которой может повиснуть ее жизнь, для замыслов внутри других замыслов, для катастрофы.
Эвпейт ухмыляется. Именно его ухмылка больше всего не нравится ей. Потом он широко разводит руками и поворачивается к женихам, к залу, оглядывая всех.
– Вы все меня знаете, – заявляет он. – И все знаете моего сына, самого честного и достойного из вас.
Эвримах чуть было не вякает какое-то возражение, но не успевает: его под столом пинает Амфином.
– Каждый здесь хочет одного и того же: чтобы на Итаке был царь. Чтобы Итака снова была сильной, чтобы вся Греция знала нашу мощь. Чтобы достойный человек сидел на троне, который она, – указывает пальцем через плечо на Пенелопу, не соизволив посмотреть на нее, – как она говорит, оберегает. Служит ему. Добрые мужи Итаки, – Эвпейт не считает вероятным, что люди из-за пределов Итаки могут быть добрыми, – вы обмануты. Вас предали. Эта спартанская шлюха, эта ведьма…
Телемах встает. Он тоже не вооружен, и ему не хватает ума поискать глазами то, чем можно вооружиться; но он научится. Кенамон слегка качает головой: «сядь, сядь», – но если Телемах его и замечает, то не подает вида.
– Эвпейт, если бы здесь был мой отец, он скормил бы тебя собакам!
– Но его здесь нет, верно? – рычит Эвпейт, загораясь своей темой, его грудь вздымается, как и у Телемаха. – Ни живой, ни мертвый, просто пропавший без вести! Но мы все знаем – бедный мальчик, ты тоже наверняка это знаешь, – мы все знаем, что на самом деле Одиссей погиб. Погиб, не вернется, а она… – снова тыкает пальцем в Пенелопу, – водит нас за нос! Можно сказать, водит нас, как челнок по своему станку, ткет нас, как саван, и, кстати, Пенелопа, как там тот прекрасный саван, что ты ткешь для доброго царя Лаэрта?
Она не отвечает, не двигается, но, как тонкоствольная серебристая береза, когда через ее крону проносится ветер, кажется, вздрагивает всем телом, от корней до верхушки, сжимает пальцы в кулак, потом разжимает и резко говорит:
– Что это за глупость? Ты болтаешь о предательстве и саванах, оскорбляешь мое имя, имя моего мужа…
Но она совершила ошибку, промедлив с ответом: зал уже увидел в ней сомнение. Амфином встает, и поскольку встал Амфином, то встает и Эвримах. Некоторые следуют их примеру, и потом встают все, потому что если в этом зале моргнет один, то моргнуть должны все, иначе они ослепнут.
Эвпейт сияет, словно солнце, разгоняющее последний туман ночи.
– Что ты тогда сказала? Дайте мне соткать погребальный саван для Лаэрта, и, когда закончу его, выберу мужа? Хорошее условие. Слова верной и заботливой снохи. Но как много времени это заняло! Как медленно идет работа, как тяжел труд. Каждый узелок отбирает целый день, и вот ты сидишь тут со своим драгоценным станком, и ради чего?
Он делает к ней шаг, и она невольно отступает. Телемах встает между ними, на мгновение он воин, почти мужчина, сильнее и выше Эвпейта.
Антиною тоже стоило бы сейчас вмешаться, встать перед Телемахом, помериться с ним силой, но ему это не приходит в голову. Он либо очень умный, либо замечательно тупой.
И снова Эвпейт разводит руками в стороны, словно чтобы сказать: смотрите, смотрите, мать онемела, а сын ведет себя так, будто он царь! Какие лжецы и тираны эти домочадцы Одиссея! А потом говорит тише:
– Разве мы все не задавались вопросом, почему работа идет так медленно? Разве мы не задавались вопросом, почему у нее уходит столько времени на это?
Задавались. Это написано у них на лицах, и те, кто раньше не задавался этим вопросом, быстренько наверстывают и задаются им сейчас. Кенамон смотрит на Телемаха, на Антиноя, просчитывает, вероятно, наилучший удар: кого проще всего вывести из строя, как наилучшим способом спастись. Я ищу в толпе Афину, но не чувствую ее присутствия, думаю, не позвать ли ее, не воззвать ли к ее мудрости. Я не уверена, что меня на это хватит. Может быть, стоит снова подогнать в зал тех замечательно удачно попавшихся кобр или устроить стратегическое нашествие пауков? Но пока я размышляю, какое из вторжений сработает лучше и при этом не привлечет подозрений, мой взгляд падает на Электру – и на миг я уверена, что она меня видит.
Она меня видит.
Дочь Клитемнестры смотрит прямо на меня, и, хотя я, чтобы не сжечь смертных своим присутствием, скрыта пеленой, через которую не может проникнуть их разум, она смотрит, а я готова поклясться собственной божественностью, что она меня видит. И в ее глазах я вижу алый отсвет эриний, искру божественности, богохульство, которое старше самих титанов. Она станет царицей – как странно, что я так долго не замечала этого, не видела этого в ее глазах! Но теперь – теперь она видит меня, а я вижу ее, и она будет царицей в Греции, любимой мною. Когда остальные умрут, когда сгорит тело Клитемнестры и Пенелопа вздохнет в последний раз, останется только Электра, последняя из женщин, несущих мое пламя. Но не сейчас – не сейчас.
Эвпейт направляет палец в сторону Пенелопы, улыбается так, будто натягивает лук, и заявляет:
– Мне сообщили, что каждую ночь эта лукавая царица уходит к себе в покои, но не молится там, не спит. Она берет иголку и при тусклом свете лампады распускает то, что наткала за день. Из каждых десяти рядов, которые мы видим сотканными днем, ночью девять она распускает.
Эвпейт надеялся на то, что слушатели отзовутся на его речь немедленно и бурно, но он несколько просчитался. Почти каждый в зале, кто не знал про Пенелопину хитрость, уже успел представить себе сцены разврата разной степени омерзительности, вплоть до и включая сношения с сыном, потому что… а почему бы и нет? Деяния Клитемнестры сделали расхожей темой для разговора приключения чудовищных цариц – чудовищных эротичных цариц, не меньше, цариц с чудовищной эротикой, которых каждый мужчина ненавидит и с которыми с огромным удовольствием бы познакомился, – так что открытие про мелкое жульничество с какой-то тканью их не очень впечатляет. Тут все-таки решает принести хоть какую-то пользу Антиной. Видя что зал не взрывается немедленно осуждением, он кричит:
– Лгунья! Предательница! – и несколько его друзей и еще кое-кто, кто понял, куда дует ветер, подхватывают его крик, пока наконец, проявив независимость мышления, достойную огурца, весь зал не начинает кричать и орать, и только Кенамон и Амфином стоят молча чуть поодаль.
В галереях за закрытыми дверями бегают служанки, собирают верных Пенелопе воинов: «Вооружайтесь, вооружайтесь» – и уже летит к храму Артемиды всадница, другая бежит к дому Урании. Женщины в лесу вряд ли успеют к дворцу вовремя, но, по крайней мере, они смогут отомстить за бойню.
– У тебя нет доказательств, никаких доказательств! – кричит Пенелопа, и толпа орет еще громче, ведь царица не отрицает своей вины. – Принеси мне доказательства, докажи… – начинает она снова и потом замолкает, потому что Телемах тоже смотрит на нее, и в его глазах понимание, ярость, предательство. Он стоит к ней ближе всех, и она пытается пробормотать что-то, какое-то оправдание, извинение, объяснение, он видит правду в ее глазах, видит, как осыпается ложь. Ох, Афина, если тебя еще здесь нет, тебе стоит на это посмотреть, тебе стоит посмотреть, что бывает, когда мальчик, который хочет быть мужчиной, понимает, что все это время был мальчиком.
– Лгунья! Коварная дочь реки и моря, соблазнительница, которая не говорит ни «да», ни «нет», со всеми задатками потаскухи… – кричит Эвпейт, и чего зал не знает, не видит, так это того, что он поставил воинов снаружи, готовых войти и подавить всякого, кто будет не согласен с его точкой зрения. Сегодня будет ночь расплаты, такая ночь, в которую добываются царские венцы. – Итакийская шалава! – с воодушевлением кричит он, воздевая руки, будто ждет, что боги будут рукоплескать его топорному театру. Я готовлю для него нападение глистов, припадок подагры, чуму такую, какую он и в кошмаре не видал…
И тут встает Электра.
Почему-то одного этого движения достаточно, чтобы Эвпейт отшатнулся, будто от Электры пошла ударная волна сильнее урагана. Эта маленькая женщина, эта девочка, одетая в пепел, делает один шаг вперед и словно отталкивает Эвпейта так, что он пятится на несколько шагов. Великолепная госпожа, ненавидимая дочь, будущая царица! Я приветствую тебя и все, чем ты станешь. Ее брат не двигается, но смотрит на сестру так, будто впервые ее увидел, словно с любопытством ждет, когда она заговорит, чтобы узнать, какой у нее голос.
– Мужи Итаки, – говорит она и произносит «мужи» так, как иногда произносила это слово ее мать, словно говоря «вы, которые называете себя мужчинами, посмотрите, как мало вам подходит это имя», – мужи Итаки, народ Одиссея, как стыдился бы вас сейчас ваш царь.
По залу разносится звук, который можно описать как громкое пристыженное шарканье ногами.
– Когда мой отец шел воевать, он отправил послов, дабы призвать на свою сторону западные острова. Не потому, что там много воинов или они богаты оружием и золотом, а потому, что никто не выстоит в бурю так, как мужи Итаки. Не для них арфы или сладкие удовольствия роскоши и винопития, но у них есть крепкое братство и честная хитрость. Как низко вы пали. Как вы разъелись и обрюзгли.
Пенелопа старше и немного выше Электры, но сейчас она выглядит как котенок, сжавшийся за спиной матери. Электра делает еще шаг в зал. Мужчины расступаются перед ней, как когда-то перед Клитемнестрой, а Орест сидит за ее спиной, положив ногу на ногу, молчаливый, как трон.